Спой ты мне про войну. Повесть для кино

Вот полагал, знаю уже про все сценарии Шпаликова. А тут — неожиданность...

Первого ноября семьдесят четвертого — в дождь — мы все — очень много тогда нас было — потрясенно похоронили его на Ваганьковском кладбище. Там у него место оказалось — рядом с любимой бабушкой, которая когда-то вязала ему теплые носки.

С того дня каждое первое ноября — почти без пропусков — приходим на его могилу — положить цветы, постоять молча, посмотреть с пе­чалью на его родное лицо в овале медальона — на надгробье.

Сначала нас собиралось там очень много, как в первый раз. Потом все меньше, меньше, меньше... А сейчас и совсем мало — в основном по естественным причинам.

Лет восемь назад пришли мы вдвоем с женой. Уже на подходе — с аллеи — увидели за решеткой ограды: какие-то незнакомые немолодые люди на могиле — выпивают. Подошли, познакомились. Соученики Шпаликова — суворовцы. Помянули вместе с ними Гену — у нас с собой тоже кое-что было. Поговорили, обменялись телефонами.

И в этом году, а это ведь год восьмидесятилетия Гены, номер моего телефона наконец пригодился. Позвонил Олег Юрьевич Олешко и сказал: в редакции газеты «Кадетское братство» у ее главного редактора Александра Шарифовича Салихова бережно сохраняется папка с письмами, ранними стихами и сценарием Шпаликова. Название этого сценария было мне неизвестно.

Я сразу поехал в редакцию, которая помещается в здании Академии имени Фрунзе. И открыл папку. На первой странице сценария — почему-то он был напечатан на какой-то желтой бумаге, или она стала такой от времени — название: «Спой ты мне про войну». То есть строка из его песни для фильма Владимира Венгерова «Рабочий поселок».

А пониже названия — рукой Шпаликова, его особым почерком: «Дорогим Гале и Валере на память. Спасибо, что вы есть. Гена».

Валера — это Куделин, друг-суворовец. Оказывается, у него и его жены Гена в последний год, в дни бездомья, скитаний и тоски, порой находил приют и душевное тепло. Потому и «спасибо, что вы есть».

А еще ниже — «1974 год. 4 апреля».

И это меня удивило. Вернее, меня удивило все. И в первую очередь то, что не только не читал этот сценарий, но и никогда о нем не слышал. Ни я, ни такой же близкий друг Шпаликова — Юлик Файт.

А уж дата... 4 апреля 74-го года! Значит, до конца оставалось семь месяцев!

Мы-то всегда считали, что последними его — непоставленными — сценариями были «Прыг-скок, обвалился потолок» и «Девочка Надя, чего тебе надо?». Два сценария, а на самом деле — два крика отчаяния.

Но, выходит, был еще и третий, написанный чуть раньше и, возможно, не дописанный, отложенный на время и к финалу превращающийся в наброски — в понятные ему одному эскизы.

Впрочем, оказалось, я не был первооткрывателем. Уже отправив сценарий в редакцию, уже написав это предисловие, узнаю... В «журнале прикладного киноведения» «­Кинограф» за 2009-й этот же сценарий был опубликован под другим названием — «Воздух детства». Вот именно из-за названия я и не нашел его в Гугле, который буквально перевернул в поисках.

Отличие не только в другом названии и в других именах. В публикации 2009 года есть и другие сцены. Однако нет неожиданных финальных сцен — их набросков — из этой публикации, которую вы будете читать. И что мне кажется особенно важным и трогательным что эти столько лет сохраняемые желтые страницы передали нам суворовцы...

И все равно, хоть и не законченный, не доведенный, вариант с первых же страниц ­увлекает тем, что умел и мог в сценарном мастерстве только Шпаликов. Совершенно гармоничным соединением раскованности, чувственности и лиричности прозы, легкости диалога с необходимыми кинематографу зримостью, выразительностью, наблюдательностью и ритмом.

Поверьте, его надо прочитать и в этом виде. Он стоит того. Да его — я убежден — сегодня и снять можно. Из опубликованного в «Кинографе» письма редактора Киностудии имени Довженко В.В.Юрченко узнаем, что сценарий уже собирались снимать — по очереди — два киевских режиссера — сначала Михаил Ильенко, потом Леонид Осыка...

Прежде Шпаликов никогда не трогал в кино свое суворовское детство, из которого он был родом. Да и говорить об этом почти не говорил. Но душа его, конечно, все помнила. И вот, противореча своим же словам «никогда не возвращайся в прежние места», за семь месяцев до смерти вместе со своим героем Алексеем он вернулся в Киев — в сценарии он город Н или Н-ск.

Потянуло, значит. Хотя бы так — в сценарии. Туда, где у него и его друзей, таких же как и он, детей и сирот войны, начиналась жизнь.

Долгая и счастливая? Или не очень?

 

 

Павел Финн

 


Публикуется в авторском варианте: некоторые неточности (время действия, имя героя, строки из популярных песен и т.д.) специально не правились. Незначительная пунк­туационная правка не оговаривается.


 

Дорогим Гале и Валере на память. Спасибо, что вы есть.

Гена

 

В ноябре, сразу после праздников, дни пошли пасмурные, бесснежные, и летели они так стремительно и однообразно, что уже начинало казаться, что не было никакого лета и никакой иной погоды, кроме этих серых небес, когда встаешь в темноте и день куда-то сразу проваливается, при электричестве, а к шести уже совсем ночь.

 

День этот для нашего героя ничем не отличался от других. Будильник. Электробритва. Всюду горит свет. Однокомнатная стандартная квартира. Алексей холост, и это заметно сразу. Музыку включил, пока бреется. Босой, в старом халате. Тяжеловат уже. Бреется и читает какой-то ободранный журнал. Теперь в рубашку влезть. Из прачечной рубашка. Жесткая, крахмальная. И воротничок жесткий. Под прессом, что ли, крахмалят? Вот и пуговицы ломаются под пальцами. Ладно, можно и свитер сверху натянуть. Вот и хорошо, в свитере, и воротник белый можно выпрастать для свежести. Теперь все. Заглянул в холодильник – пуст. Двигается Алексей по квартире не быстро и не медленно, а как бы подчиняясь раз и навсегда заведенной программе.

Почтовые ящики на первом этаже. Сразу на весь подъезд. Вот с этого момента, с ящиков этих, и начинается, по сути, история.

Среди газет, телефонных счетов, какой-то легкомысленной открытки с летним пейзажем Алексей обнаружил твердый конверт.

Пока он долго добирался на работу (автобус, набитый до отказа, метро, два подземных перехода, лифт размером с комнату, где все стояли вплотную), Алексей четко видел перед собой это письмо, а вернее, это был бланк, отпечатанный на твердой глянцевой бумаге типографским способом. Конверт лежал в кармане плаща, вполне реальный конверт. А письмо было не совсем реальное, хотя – почему бы и нет? Это его, Алексея Соколова, приглашали в город Н на встречу выпускников Суворовского военного училища, поскольку со дня его основания исполнилось 25 лет. Все верно. И позже, на работе, Алексей стоял за своей чертежной доской в большой комнате, сплошь заставленной такими же досками, ярко высвеченной лампами дневного света, и типографский бланк с приглашением был прислонен сбоку, к чертежу, а сам бывший выпускник смотрел в окно, на площадь, где трамвай под дождем заворачивал на круг. Зонты сверху, машины, дождь.

– Какое сегодня число? – спросил Алексей у девушки за соседней доской.

– Шестнадцатое, – сказала девушка, ничуть не удивляясь. – А что такое?

Андрей посмотрел на приглашение: ехать надо было к 19 октября.

Новостью этой, этим письмом, Алексей и не собирался ни с кем делиться. Но так уж получилось, что за столом, во время обеденного перерыва, взяли они пива, и девушка из конструкторского бюро, очень спортивная девушка, располагающая к тому, чтоб при ней говорить разные слова – повеселее, поумнее и проч., – и еще несколько нервное настроение, которое не покидало Лешу с утра, – все это вылилось вот в такой, поначалу диалог, а потом и в монолог.

– ...Вот уж не подумала бы никогда, что ты военным был! – сказала девушка, рассматривая приглашение. – Поедешь?

– Не знаю, – сказал Леша. – А стоит?

– По-моему, – сказала девушка бойко, – все эти традиционные встречи – ужас... Никто никого не узнаёт. Но это еще ничего! Говорить не о чем! Потом все перепиваются! Это неизбежно! Верно я говорю? А главное, забываешь, как кого зовут! А танцы! Господи... Потом выясняется, кто умер, кто на пенсии. Ребята все женатые. Жалуются на семейную жизнь... А самое смешное, что это все совсем не смешно!

– А мы отлично посидели! – возразил один из ребят. – Пошли в «Будапешт». Отлично. А то, на самом деле, живешь в одном городе, а видимся, слава богу, если в метро, да и то на разных эскалаторах!

– А еще некоторые в баню по понедельникам ходят, – сказала девушка. – Есть еще такой способ общения. Ты не ходишь?

– Нет, – сказал Леша. – А как ты думаешь, меня отпустят?

– Куда?

– Ну по приглашению. На юбилей.

– Ты что, серьезно? – спросила девушка.

– Не знаю еще...

– Ну поезжай, – сказала девушка. – Воображаю это веселье. У тебя, кстати, знакомых генералов, из молодых, нет? Не может там, случайно, такого оказаться? Не все ж, как ты. Кто-нибудь, да в люди вышел.

– А зачем тебе генерал? – спросил парень.

– Не твоего ума дело, – сказала девушка. – Я с Лешей разговариваю.

– Генерал? – Леша задумался. – Генерал?.. Беленький, Володаев, Вишняков, Захаров, Небольсин, Пекарь, Осмоловский, Петровский, Пархоменко, Поезжалов, Попов, Соколов...

– Ты что, Леша? – испугалась девушка, да и ребята смотрели удивленно.

– Нет, нет, – Леша покачал головой. – Не знаю, не помню... Вот список вспомнил, взвода... Смешно. Правда. А генералов, наверно, нет... Думаю, что нет... А тебе зачем?

– Замуж хочу, – сказала девушка раздраженно. – За молодого генерала. Понятно?

– «И на кофте кружева, и на юбке кружева, неужели я не буду – лейтенантова жена?» – улыбнулся Леша. – Я, кстати, старший лейтенант запаса, положим.

– И я, – сказала девушка.

– И я, – добавил парень. – Только я, кажется, младший лейтенант.

– Господа офицеры, – сказал Леша. – Что-то напала на меня от всех этих разговоров тоска. И смоюсь я с работы. Как вы на это посмотрите, мое ближайшее начальство? – обратился он к парню.

– Давай твое приглашение, – сказал парень. – Что-нибудь придумаем.

– Два дня, – сказал Леша. – Ну три.

– А как насчет молодого генерала? – спросила девушка.

– Это надо серьезно обдумать, – сказал Леша. – Ты можешь сразу же не смываться? Посиди.

– Пожалуйста, – сказала девушка. – Вопрос серьезен. Тут свидетели не нужны. Молодые генералы на дороге не валяются.

– Это уж точно, – встал парень, складывая письмо Леши.

– Я на тебя надеюсь, – сказал Леша парню.

– Живым вернешься?

– Постараюсь, – сказал Леша.

– Главное – закусывай, – сказал начальник Леши. – Стакан оливкового масла, а потом – хоть залейся.

– Иди ты, – сказала девушка. – Тут серьезное дело, а он алкогольные советы подает!

Начальник Леши ушел, а они еще посидели молча в опустевшей столовой, пустеющей постепенно. И Леша молчал, но вид у него был – наедине с этой девушкой – совсем иной. Растерян? Да нет, пожалуй. Сосредоточен? Тоже неверно. Был он в каком-то отстранении от всего. И если б мог он сейчас что-то говорить, то ничего путного сказать не сказал бы, и вот почему: навалилось это – бумажкой, письмом, формальным приглашением, – навалилось, это он не сразу почувствовал и никак не мог толком объяснить, даже самому себе, что с ним происходит, потому что и слов никаких подходящих не было, да и не хотелось искать слова. И девушка, а звали ее Марина, тоже чувствовала себя неловко рядом с Лешей, но поскольку он попросил ее остаться, она осталась, и еще осталась она все равно бы, если даже он бы ее и не попросил, но сидеть в столовой вдвоем было уже ни к чему, и тогда Леша спросил:

– Как ты считаешь, нас он обоих сегодня отпустил?

– Я считаю, что так, – сказала Марина. – У тебя какой-то вид малахольный, понимаешь? Вот он меня – из милосердия – при тебе оставил.

Все-таки из тона прежнего разговора Марина пока что не выпадала.

– Пошли отсюда, – сказал Леша.

– Куда? – спросила Марина, вставая.

– Ну пошли, и всё. У тебя часы есть? А, да, – посмотрел на огромные квадратные красные на кожаном ремне часы Марины. – Идут?

– Нет, – сказала Марина. – Что-то они разладились. Несовершенство конструкции.

– Штамповка? – спросил Леша.

– Нет, – Марина кулаком стукнула по столу. – Ручная работа. Неизвестный умелец. А смотри – пошли! Семь часов шестнадцать минут чего-то! То ли утро, то ли что! По Гринвичу! По Гринвичу!

 

Вскоре они уже стояли на улице, и погода на самом деле была такая, какой ей и следовало быть. Только вечер ее чуть украсил, и фонари уже светились, блестели мостовые, и ощущение унылости, которое днем преобладало, исчезло само по себе, а появилось в облике города то вечернее славное состояние, когда деревья, уже темные, облетевшие, поблескивают, ветви блестят, мокрые, черные, и откуда-то из переулков, от реки, что ли, проплывает туман. Да, время это славное, особенно если ты не один, но и одному в такую погоду бывает хорошо – исчезнуть, затеряться.

– ...Леша, – говорила Марина, запахнувшись в плащ.

– Что?

– Куда мы идем?

– Я еще не знаю. Мы вообще, Марина, еще недавно идем. Мы еще соображаем, – Леша говорил не задумываясь.

– Ну так, – Марина крепко взяла его под руку. – Во-первых, во-вторых, у меня ноги мокрые. Понял?

– У меня тоже, – сказал Леша. – Ты бы вообще приоделась.

– И тебе бы не мешало.

– Мне – не мешает.

– Долго мы так будем разговаривать? – спросила Марина. – Поехали куда-нибудь в тепло, – сказала Марина. – Можно ко мне. Но что у меня? Даже телевизора нет. И проигрывателя. И холодильник пустой, хотя можно чего-нибудь по дороге купить. Но это скучно. Чай вдвоем.

– Можно и водки выпить, – сказал Леша. – По такой погоде.

– Можно, – согласилась Марина. – Но вдвоем как-то... Пошли в гости, а? К твоим сослуживцам. К твоим генералам или даже не к генералам, а вообще. У тебя хотя б телефон кого-то есть?

– Нет, – сказал Леша.

– Вот тип! – удивилась Марина. – И ни одного телефона нет?

– Нет, по-моему. Может, дома есть. Знаешь, поехали ко мне.

– Нет, – сказала Марина.

– Почему?

– Леша...

– Потому что я не могу сейчас быть тут вообще один. – Вырвалось это у Леши как-то сразу, внезапно, и он замолчал.

– Леша, – сказала Марина – я, конечно, поеду. Ладно?

– Спасибо, – сказал Леша.

– Не стоит благодарностей.

Они стояли в толпе, в плотной вечерней толпе.

– Понимаешь, видеть никого не хочется, – говорил Леша. – А ты... Я не знаю... Ты домой поезжай, я же так. Ну что мы с тобой, Марина, вчера знакомы или что... Я не обижаюсь, и все это блажь, ерунда, бред – одним словом... И ты не обращай на меня внимания... Это пройдет, завтра, и вообще я зря все это затеял... И вот, видишь, как все глупо, а ты веселишься подневольно... Я что, не вижу... И вообще, мотай-ка ты домой! Ну что ты на меня уставилась?

Пакет за пять копеек они купили в продовольственном магазине и сложили туда разные покупки, и пакет, конечно, порвался, пока они поочередно стояли в разных кассах, в разных очередях – за колбасой, сыром, пельменями, и пришлось еще один пакет покупать, а потом Марина встала в очередь за луком, зеленым, а он продавался в секции самообслуживания, где на выходе вес проверяют – что взято здесь, в этой секции, а что внесено, может быть, и незаконно, все это обошлось, и хотя и суеты было много, но не очень, и они еще посмотрели, как красиво вода в большой чистой витрине обмывает непрерывно свежие овощи, выпили по стакану томатного сока, обмокнув ложки в соль, и, облегченно вздохнув, вышли на улицу, еще более потемневшую, хотя и при фонарях, – только ветер по ней вдруг подул, но им с такси повезло. Сели и поехали.

– Куда? – спросил таксист.

– На Н... вокзал, – сказал Леша.

– По Садовой или как? – спросил таксист.

– Все равно, не важно. Лишь бы побыстрее, идет?

– Идет, – согласился таксист, и они помчались.

– И... Деньги у тебя есть? – спросила Марина. – Билетные хотя бы?

– Ты поедешь со мной?

– Зачем тебе все это? Ты можешь толком объяснить? – Марина говорила раздраженно. – Зачем?

– Поедешь? – спросил снова Леша.

– У меня трешка. Видишь? – она показала.

– Таксист, – спросил Леша, – тебе плащ не нужен?

– Какой плащ?

– Да вот, на мне, – сказал Леша.

– Нет, – сказал таксист, не оборачиваясь. – Спасибо.

– Он шутит, – сказала Марина. – Это у него такая манера.

– Бывает, – сказал таксист.

– Стоп, – вдруг сказал Леша. – Марина, ты посиди. Я сейчас.

– Ты куда? – растерянно спросила Марина.

– Она – под залог, – кивнул Леша водителю. – Я скоро.

 

Такси остановилось около кафе. Не самое лучшее из кафе. Из тех, что днем – столовая, а вечером – кафе. Леша прошел сразу к судомойке, на кухню. Жара там, горы грязной посуды, и чистые тарелки сушатся, и женщины усталые, в потемневших за день халатах. Леша жестом подозвал одну из них. Разговор был не слышен – о чем они. Из кафе тем более гремела музыка. Леша снял хороший, на подстежке плащ. Женщина, бегло его осмотрев, пошла куда-то. Леша остался ждать. Вскоре женщина появилась и позвала Лешу в буфет. Там, за стойкой, он увидел немолодую и тоже усталую женщину. Она несколько удивилась, что Леша совершенно трезв, что он в белой рубашке, в галстуке, – потому что плащи и прочие вещи люди продают с себя только с большого отчаяния, но Леша был и спокоен, и вежлив, и молча ожидал своей судьбы – насчет плаща.

– Сколько возьмете? – спросила женщина.

– Вообще, я покупал за триста, но тут такое дело, – Леша развел руками. – Вы уж сами смотрите...

– Мне-то он и не нужен. У меня мужиков нет... Сыну он вроде бы и дороговат...

– Давайте за сотню. Я вам паспорт покажу. Это мой, правда, – сказал Леша. – Понимаете, очень нужно.

– Да я понимаю, – сказала буфетчица. – А свитерок не продаете?

– С плащом? – спросил Леша. – Пожалуйста, – он уже приготовился и свитер снимать. – Только у меня на рубашке с пуговицами не очень в порядке, – вспомнил он.

– Вы сюда пройдите, – сказала буфетчица. – Вот сюда, – она показала за малиновую штору. – Запрещено это, понимаете?

– Исключительный случай, – сказал Леша. – Честное слово!

 

Из кафе Леша вышел очень скоро, в пиджаке, в ослепительно белой, утренней рубашке. Веселый, уверенный. Сел рядом с шофером.

– Поехали! – он обернулся к Марине, лицо его мальчишеское, веселое. Улыбался победно.

Марина и слова произнести не могла.

– Вот, – Леша протянул ей бутылку вина, – положи в пакет.

– Что это?

– Это, Марина, вино. По-моему, от сердца, от души. Они все мне порывались пуговицы пришить, но я не дался. На живом человеке пуговицы пришивать – плохая примета, верно?

– Какие пуговицы? – Марина ничего не понимала.

– Понимаешь, Марина, прачечная имеет – безусловно – свои пре­имущества... Но вот беда: достигнув жесткости воротничков и манжетов, они – не они – машины, ими закупленные у зарубежных государств за бешеные валютные суммы, – ломают пуговицы... Так вот, эти милые женщины порывались все вместе пришить мне пуговицы, искалеченные валютной машиной.

– Где плащ? – спросила Марина.

– Какой плащ? – спросил Леша. – Не было никакого плаща. Не было и нет! Верно, товарищ таксист… – Леша прочитал фамилию таксиста на переднем щитке: – товарищ А.Н.Свиридов?

– Это мой сменщик Свиридов А.Н., – сказал таксист дружелюбно, – а я – Толя.

– А я – Леша, – представился Леша. – А она – Марина, известный летчик-испытатель. Фамилию вам, надеюсь, называть излишне. Путешествует инкогнито…

Марина сидела на заднем сиденье, забившись в угол, молчала, а шофер, пока ехали, пустил по транзистору какую-то веселую музыку – хорошо ехали. Леша более ни слова не говорил, не оборачивался.

Так до вокзала и домчались, развернулись очень ловко – прямо у входа.

Поезд был, билетов не было.

– Нет билетов, – сказали им в кассе – Нет, понимаете?

– Нам любые, – просил Леша. – На крыше есть?

– Ничего нет.

– Товарищ, – вмешалась Марина (она уже несколько пришла в себя), – а мягкие?

– Ничего нет, – совсем не раздраженно ответила им женщина. – Поезд Мира – все билеты.

– Мы тоже за мир, – сказал Леша, но как-то уже уныло. – Честное слово, и вот Марина… Она – пожалуйста…

И все-таки они уехали.

Правда, отчаявшись, едва не поругавшись (Марина уходила, Леша ее догонял, и было уже поздно, и в вокзальный ресторан, где можно было под музыку переждать до лучших времен и обстоятельств, уже не пускали, и вообще уже никуда не пускали, где можно присесть спокойно, но постоять у буфета, где вовсю наливали горячий кофе, продавали бутерброды, – это все можно, но стоя, а Леша и особенно Марина устали все же, и как-то им удалось пристроиться на длинной скамейке, где спали, ужинали, читали, дремали, разговаривали разные приезжие люди – со всей страны, судя по одежде, по говору, по безропотности к обстоятельствам вокзала и прочим неудобствам, и Марина с Лешей как-то пристроились среди них и ничуть не помешали никому, а напротив, им даже место уступили, отодвинулись несколько. Поэтому можно было раскрыть пакет, где лежали купленные продукты, и даже зеленый лук, и сыр, колбаса, пельмени, совершенно непригодные в данной ситуации ни для каких целей, поэтому подаренные в обмен на перочинный ножик одному из добродушных соседей по вокзальной скамье, который сунул эти пельмени в свой необъятный мешок, предложив еще (кроме охотничьего ножа) два отличных яблока, настолько огромных, белоснежных, что, не казалось, а на самом деле, эти яблоки излучали свет и были настолько свежи, зрелы, что легко разламывались пополам, распространяли вокруг необычайный аромат, а как хрустели они, эти яблоки. А как смотрел на то, как они хрустели, этот бородатый обладатель, очевидно, огромного сада, где эти плоды произрастали в какой-нибудь Черниговской области или же в Липецком крае, который, как известно, знаменит тоже яблоками, и Леша, чтобы не терять общения, спросил бородача, куда он отправляется.

– В Н-ск, – сказал бородач. – А вы?

– Мы? – спросил Леша. – Мы… Вина хотите?

– Пожалуй, – сказал бородач. – А что за вино? И хозяйка не против?

– Хозяйка ничуть, – сказала Марина. – Хозяйка, когда поест, даже ­ночью, она добрая. Так что приступайте. А я посплю, если не возражаете.

И она прилегла.

И Леша накрыл ее ватником бородатого человека.

– Жена? – спросил бородач, когда они выпили.

– Это у нее спросите, – сказал Леша. – Тоска у меня.

– Заткнись, – сказала из-под ватника Марина.

– Ну вот. И поговорить нельзя, – вздохнул Леша. – Тоска.

– Ох, – Марина встала. – Пошли отсюда!

– Куда? – удивился Леша. – Сидим, все хорошо.

– Пошли. Я придумала.

– Но вот товарищ тоже в Н-ск едет, – сказал Леша, – доберемся.

– Очень может быть, – сказала Марина, вставая. – Пошли. Спасибо за ножик и прочее.

И все-таки они уехали.

Поезд был на самом деле поездом Мира. Такие поезда вот почему: дружелюбие преобладает.

И все-таки надо билеты предъявлять.

– Ты на каком-нибудь языке разговариваешь? – спрашивал Андрей, пока они шли в толпе иностранных делегатов и провожающих товарищей. – Ну, в размере средней или высшей школы?

– Со словарем, – Марина зевала, но была настроена решительно. – Ты помалкивай главное. Вещей у нас нет, и – молчи.

 

На платформе уже пели «Подмосковные вечера». Леша присоединился к поющим, провожающим. Марина с удивлением наблюдала, как он вдохновенно что-то говорил человеку явно испанского вида, потом произнес речь – короткую, на каком-то странном языке, потом взял Марину за руку и решительно провел в вагон. Билета у них не спросили.

 

Ехали они все же у кондукторши – Леша дал ей денег, она постелила Марине на верхней полке, напоила ее чаем, а Леша, пока Марина устраивалась, прошелся по вагону, где в узком коридоре толкались разноплеменные делегаты, что-то говорили, жестикулировали, зевали, толпились около туалетов, кипятильника, штурмовали единственный в этом вагоне буфет, и Леша, сам не понимая зачем, шел и шел сквозь состав, раскрывая двери на переходах из вагона в вагон, и под ним грохотали стальные листы, хлопали за ним двери, встречались ему несколько ошалелые люди иностранного вида, но были и наши – а кого Леша искал? Того, с бородой. Нашел, а тот спал, сидя, и между ног стоял у него мешок, и Леша не стал его будить, а пошел обратно, и у раскрытого окна – даже не в своем вагоне, а в каком, он не знал, потому что забыл, в какой именно вагон они сели, встретил девушку в мохнатом халате с капюшоном – халат на ней был мягкий, цветной. Девушка была очень молодая, и никак она не походила на активного борца за мир, но пройти мимо нее было невозможно, потому что она была очень хороша – это во-первых, а может, Леше так показалось при вечернем освещении, а может быть, окно было открыто у нее – единственное на весь вагон, и веяло прохладой из окна, – остановиться надо было, и Леша остановился.

Девушка чуть отодвинулась, давая возможность Леше стать у окна. И улыбнулась. Леша почувствовал, какой воздух уже из окна по ходу поезда другой – лесной, полевой или еще какой, и он было хотел сказать об этом девушке, но сказать он не мог, и только оставалось ему провести ладонью по своему разгоряченному лицу, давая понять, что и ему хорошо, оттого что она чуть отодвинулась и он тоже охлажден после духоты вагонной. Девушка молчала, и Леша поневоле спросил:

– Франсе?

– Да, да! – радостно сказала девушка, не вполне по-русски, но и по-русски с тем милым произношением, которое всегда трогает.

– Москва, – Леша показал на себя. – Леша, Алексей.

– Да, да! – еще более радостно сказала девушка.

– С какого ты года? – спросил Леша.

– Что? – силилась понять девушка.

– Хау олд ю? – спросил Леша, вспоминая какие-то остатки, обрывки английского.

– О! – девушка поняла. – Сорок пять! – она даже на пальцах показала, пыталась показать. – Сорок пять!

– Да нет, – не поверил Леша. – Тебе сорок пять лет?

– Рождение, это понятно?

– Понятно! Понятно! – обрадовался Леша. – Мой отец погиб в сорок пятом в Польше! Понятно? В Польше. Западнее Познани! Там эти фрицы разбитые бродили, по лесам, и там его и стукнули… Понимаешь, убили? Я его не помню… Ну да ладно… Как тебя зовут? Вот забыл… Может, пойдем к нам, посидим? Еще не поздно…

Девушка не очень понимала, о чем он говорит, но лицо у Леши было растерянное и говорил он о чем-то возбужденно, и она ничего другого не нашла, кроме как положить руку ему на плечо.

Но тут открылся туалет, из него выскользнула женщина в пижаме, и француженка без имени, улыбнувшись, скрылась в туалете.

Леша еще постоял у раскрытого окна.

Было там темно за окном и неслись мимо поля, темные уже, и только у горизонта светилось что-то в отдалении, и еще мелькнули белые мозаики какой-то станции, и поезд чуть было начал притормаживать, но потом снова набрал скорость, а девушка эта в мохнатом халате все никак не появлялась, а поговорить Леше хотелось хоть с кем-нибудь, но коридор вагона был пуст, и ничего другого не оставалось, как, прикинув, в какую сторону идти, направиться к своему вагону тем же путем, минуя грохочущие площадки, пустые коридоры, где и спросить было некого, что за вагон, пока наконец он не увидел Марину, которая сидела около кипятильника на откидной скамейке для кондукторов, накинув одеяло, и ждала его, сонная, растрепанная.

– Ты не спишь? Что ты делаешь? – спросил Леша.

– А что ты делаешь?

– Я по-французски разговаривал, вот.

– Понимаешь, она храпит, – сказала Марина.

– Кто? Проводница?

– Ну да.

– Сильно храпит?

– Послушай, – Марина отворила дверь служебного купе.

– У нас была спальня в училище на 200 человек, представляешь? Все храпели различно. Прямо капелла. Дирижировать можно, но никому в голову почему-то не приходило… Давай я ее разбужу?

– Не надо…

– Гуманист ты, Марина, – сказал Леша, открывая дверь в купе. – Вставай, тетя, – он тряхнул проводницу за плечо, но ласково. – У моей девушки от храпа аллергия, понимаешь?

– Что? – не поняла проводница.

– Она пятнами покрывается от головы до ног, – пояснил Леша. – Аллергия. Понятно? Наука пока что бессильна помочь. А вы тут еще храпите… А вы, Марина, ложитесь. Отдыхайте… – он посадил Марину на полку. – А я тут посижу с товарищем проводником. Все равно мне около вас дежурить… А вы, товарищ, не волнуйтесь. И не переживайте насчет вашего храпа. Икота, зевота, храп – это от нас не зависит. Феномен природы… А я сопровождающее лицо… Человек при феномене, понимаете? Вот что вам, к примеру, снилось?

– Ничего мне не снилось, – хмуро сказала проводница.

– Здоровый сон, – Леша погладил ее по плечу. – Ну да ладно. Я тоже ложусь. Если я кричать буду во сне, вы не пугайтесь. – Леша забрался на полку к Марине. – Это у меня с детства… Я еще и песни пою, могу запеть что-нибудь… «Расцветали яблони и груши», например! Слышали такую песню? Моя любимая… – Леша поцеловал Марину в затылок, пристроился на полке боком и закрыл глаза…

 

Они проснулись, когда поезд медленно шел через реку. Это было на рассвете еще, и река внизу была серая, в островах, вытянутых вдоль реки, большая река с лодками на ней, а еще в пролетах под мостом высились землечерпалки, но река была широкая, темная, со слабо с высоты угадываемым течением. Долго они ехали, и Леша молчал, а она, Марина, из-за спины его смотрела вниз на воду, соображая с трудом, что же это такое получилось и каким образом она едет через какую-то реку на верхней полке рядом с Алешей да еще рано утром? Но спрашивать об этом было не у кого, кроме как у себя, а река внизу не кончалась, и Марина успокоилась на то время, пока еще Леша молчит, река не кончается, а по транзистору на весь состав пустили какую-то песню из новых.

 

Вскоре за окном медленно потянулись предместья: возникла огромная гора на противоположном берегу, покрытая сплошь осенними разноцветными деревьями: затем из-под моста (и мост был уже) выскочил первый городской трамвай, исчез; и потянулись пакгаузы, склады, товарные составы, и мелькнула вдруг среди путей, освобожденных от вагонов, цыганская свадьба – откуда? – пошли они пестро, вразброд, и дым от товарняка вдруг закрыл их мгновенно.

 

На платформе, когда поезд остановился, Леша и Марина оказались в толпе сторонников мира, которых встречали все же, несмотря на очень раннее время; и эти молодые разноплеменные лица были свежи, нарядны; яркая их одежда сразу украсила перрон: им были преподнесены цветы – огромные, наспех собранные букеты, которые рассыпались в руках, срезанные только что – осенние, неистовые цветы.

Леше и Марине тоже вручили по огромному букету, беспомощному букету, цветы сыпались, их невозможно было удержать, розовые, синие, голубые лепестки, красные, в целлофане и без: ломкие длинные стебли, но было это при всей торопливости, при том, что роняли цветы и тонули в букетах лицами, похоже на праздник, когда по какому-то поводу, внешне неизвестному, поскольку не произносилось ни речей, ни приветствий, а было всего лишь пасмурное утро, и еще, наверное, ночью дождь шел, а платформу не так уж подмели, но праздник был: нелепостью этих цветов, слов, объятий, улыбок вместо слов, и хотя праздник вроде бы и чужой, но все же и Леше и Марине хорошо было в эти первые минуты среди ровесников на этом вокзале часов в восемь утра.

– Куда мы едем? – спрашивала Марина (они сидели в пустом трамвае, а трамвай медленно тянулся в гору).

– Мы едем, по-моему, правильно, – сказал Леша. – Я тут ничего не ­узнаю, понимаешь?

– Тебе не холодно? – спросила Марина.

– Ничего, – Леша запахнул пиджак. – У меня тут недалеко знакомая девушка живет. Можем зайти пока. Я тебя оставлю, а сам поеду в училище. А то у тебя вид прямо торжественно-траурный.

– А в гостиницу тут можно попасть? – спросила Марина.

– А у тебя паспорт есть?

– Нет.

– И у меня, – сказал Леша. – Так-то… А где же эта девушка живет? Я уже и не помню, как отсюда ехать. Ты замерзла?

– Не очень, но, может быть, у тебя еще кто-то есть кроме девушки этой?

– А чем она тебя не устраивает?

– Ох, Леша…

– Понимаешь, я не знаю никого и ничего, кроме как до училища ехать, и всё. Ни телефонов, ни адресов. И город совсем другим был… Тут всё – сплошные развалины были… А девушка, по-моему, жива-здорова. Ее Ларисой зовут. Около университета живет… Жила, вернее. У нее мама – замечательный человек… Я раз как-то видел, она на босу ногу, в тапочках, что ли, бежит по улице днем… А я спрашиваю, куда она бежит. А она за квартиру месяца три не платила, что ли… Вот. А как зовут, забыл…

Леша встал и прошел по вагону до водителя.

О чем они говорили, это не слышно, но вагон вдруг остановился, и они с Мариной вышли.

Они шли по наклонной улице, вниз она вела. Скамейки белели, листья, еще редкие, и не взлетали, и не опадали, а только обозначались.

– Рубашку надо бы купить, – сказал Леша. – Да? И побриться. Красивая улица? Понимаешь, улица очень, по-моему, красивая, но бестолковая, потому что идет вниз, с наклоном она… Я, понимаешь, тут однажды заснул на какой-то скамейке, и меня патруль забрал – я же в форме заснул… И все потому что наклонные скамейки. Стоп, – Леша остановился. – Марина, я – как? Ничего?

– Ничего, – сказала Марина. – Улица правда хорошая. А нас с тобой не выгонят? Ты телефон любимой девушки помнишь?

– Нет, – сказал Леша. – Но это не важно. Я же все остальное очень хорошо помню, а это главное.

Он сломал ветку с куста около ограды. Ветка была желтая, красная, зеленая еще – с листком, – но красивая ветка.

 

Постояли они около подъезда.

– Знаешь, – сказала Марина, – ты иди, а я на скамейке посижу.

– Это нечестно, – сказал Леша. – Я же забыл, как она и выглядит. И вообще, это неблагородно, смываться.

– Ты на меня посмотри, – сказала Марина.

– А что?

– Ну ладно, – сказала Марина. – Ладно. Чего уж там…

Они поднялись по лестнице на третий этаж. Позвонил Леша не без колебаний: дверь все же была одна нужная, но всего их было на площадке три.

И дверь открылась.

В дверях стояла молодая женщина.

– Здравствуй, Леша, – сказала она сразу. – Ты откуда?

И Леша сказал:

– Я приехал, знаешь… Вот, а это Лариса, – сказал он, обернувшись на Марину.

– Да вы проходите, – женщина пропустила их в коридор. – Ты бы позвонил… – это первое, что пришло ей в голову, и в коридоре было темно, и Лариса была еще в халате, а проходить было некуда, потому что они втроем стояли в узком коридоре, где лампочка не горела.

– У тебя что, лампочки нет? – спросил Леша.

– Лампочки нет, но можно тут ввернуть, – сказала Лариса. – На люстре можно вывернуть. Там их три, кажется…

– Вот это тебе, – сказал Леша, протягивая ветку с листьями. – А где эта люстра?

– Да вы проходите, – сказала Лариса.

Из комнаты навстречу выбежал мальчик лет восьми, белоголовый, босой, озабоченный.

Вышла та самая мама, которая бегала платить за квартиру лет десять назад.

В комнате был утренний полумрак, и в одежде была та утренняя вольность, а на лицах следы бессонницы, следы подушек, тьмы, внезапности этого звонка.

Леша спросил:

– Где у вас тут лестница какая-нибудь?

– Здравствуй, Леша, – сказала растрепанная милая женщина. – Леша…

– Поцеловаться можно? – спросил Леша.

– Конечно, – женщина обняла Лешу. – А это твоя жена? – она и Марину обняла бы, но та отстранилась и подхватила на руки мальчишку. – Леша… – повторяла женщина. – Откуда?

– Это не мой ребенок? – спросил Леша, погладив мальчика по голове.

– Нет, Лешка, – сказала Лариса.

– Жалко, – сказал Леша. – Как звать?

– Леша, – сказала Лариса.

– Знаете, – сказала Марина, – вы уж нас простите… Это все Леша.

– Ах, ах! – засмеялся Леша впервые за все утро. – Дома я, поняла? Где лестница? Где всё? Где лампочка? Из люстры? Где это всё?

 

И лампочку он в коридоре ввернул, пока на кухне что-то готовили, и перепачкался весь, пока неумело все это совершал: лестницу ставил, люстру наклонял, обжигался о лампочку, пока вывинчивал, пока ввинчивал, а платка не было, и рубашкой, концом ее из-за штанов, все ввернул. А Лариса уже в платье зеленом, с белым воротником, с манжетами белыми, и все внизу стояли, лестницу вроде бы поддерживали…

 

Потом они вышли на балкон, лестницу он туда отнес, и Лариса спросила:

– Что случилось, Леша?

– У тебя рубашка есть? – спросил он. – Моего размера.

– Да, конечно.

– А то видишь, пуговиц нет.

– Да вижу. Что с тобой?

– Не знаю. Я вообще проездом. Тут юбилей СВУ. Пойдешь?

– Лешка!

– Что? Что Лешка? Гони рубашку. У тебя муж какой бритвой бреется?

– Нет у меня мужа.

– Очень хорошо, – сказал Леша, – начинаю… Что я начинаю? Может, нам пожениться? Вот побреюсь, рубашку одену. Как – одену или надену?

– Вот рубашка, – она достала из шкафа. – А вот бритва.

– Какое у вас напряжение?

– Двести двадцать.

– Ну если бритва здесь. И рубашка здесь. И сын здесь. И ты. – Всё в порядке. – Леша включил бритву. – Ты меня не слушай, ладно?

– Почему?

– Не слушай. Я не то говорю.

– А ты все равно говори, и всё. А кто эта девушка?

– Понравилась? – Леша брился.

– Ничего.

– Можно она у тебя побудет? Временно. Один день.

– Пожалуйста, – сказала Лариса. – Рубашка ничего?

– Ничего.

– Леша, что с тобой?

– Ничего со мной, – Леша обнял ее. – Смотри, вот здорово – это ты. На балконе.

– Леша…

Леша ушел из дому один. Город изменился. Он совсем иной… этот город. Надо было ехать в училище, но ехать, что-то совершать по этому вроде бы и праздничному поводу не было ни желания, ничего не было.

Он пошел по улице, наугад, – в толпе шел. И улица эта, и так бывает, его не подвела. Он и не знал, как она называется, и шел наугад.

Дома здесь уцелели от войны. Потому что они никакой ценности не представляли, наверное. Дворы как дворы. Со всеми сложностями подворотен, переходов и забытых уже или заколоченных подъездов: с птицами, бельем, небом...

 

…Безошибочно он нашел тот самый подъезд. И лестницу. И дверь, на номер не глядя, и оставалось только позвонить, но дверь была открыта настежь.

В коридоре никто его не встретил, не спросил, куда он идет, но и он не спрашивал – точно остановился перед дверью, одной из многих здесь, – и легко ее толкнул.

Там, в этой комнате, спал лицом к стене человек, накрытый зимним пальто, и воротник удобно его покрывал: он щекой к нему прислонился, к воротничку, и спал, спал, спал.

Комната эта была Леше знакома в подробностях, и за десять лет здесь мало что изменилось.

Стол стоял посреди комнаты, Леша присел на него, потом прилег, полежал, глядя в потолок, вытянулся свободно, стол уже был коротковат ему – ботинки свешивались со стола.

– Леня, – позвал он. – Дядя Леня, очнись. – И сел на столе.

Дядя Леня долго еще лежал лицом к стене и никакого – решительно – внимания не обращал.

– Леня, – сказал еще раз Леша. – Это я, вот.

Он присел к дяде Лене, а он, дядя, проснулся не сразу и не сразу понял, кто перед ним, потому что он был отчасти и полуслепой, и еще потому что спать до смерти любил и никому тревожить сон свой не позволял, и утро это он по-своему предполагал провести: вот – лицом к стене, и еще были мысли, о которых Леша подозревал, но решил не вмешиваться, а все пустить на обстоятельства, – и не смог, потому что они обнялись тут же, на постели его, и дядя Леня долго его держал, трогал по лицу пальцами, и Леша ткнулся в плечо, в руку, в край этого зимнего пальто.

– Ты откуда? – спросил дядя Леня, он уже сидел в постели. – Вот новость, Лешка!

– Ты меня потрогай, – сказал Леша. – Может, это не я. Может, это сон.

Леша лег на стол.

– Смотри. Похож? Вы мне от клопов какие-то сосуды ставили – под все четыре ножки.

Леша сел, дядя Леня привстал – обнаружилось, что у него нет ног – вплотную нет.

Леша достал из кармана бутылку водки, она была видна и без того, но свешивалась неловко и могла упасть.

Помолчали они.

– Вот, – сказал дядя Леня. – Вы чего?

– Иди ты… Вы… Увы… Леня, я к тебе приехал.

– Я с утра ничего не соображаю.

– И я.

– Ты ко мне приехал? Лешка – приехал!

– Да я не знаю, зачем я приехал, – сказал Леша. – Вот не знаю, и всё. Я тебя видеть рад.

– Леша, – сказал дядя Леня. – Ложись спать. Рано еще.

– Да я уже полежал, – сказал Леша.

– Ты откуда? – спросил дядя Леня. – Откуда ты взялся? – Он понимал, что разговор бессмыслен (о том, чтоб спать), что это на самом деле Леша, что утро уже далеко не утро, что он хмур, трезв, негостеприимен (слова такого он не знал), но под ним, под понятием этим подразумевается многое и малое, и Леня ловко соскочил с кровати, опираясь на руки, а были они у него сильные, – и вот так, на руках, исчез из комнаты, оставив Лешу одного.

 

Появился он вскоре. И в руке у него была тарелка, а в тарелке хмуро лежали огурцы, кусок колбасы, хлеба половинка. Две луковицы, очень большие, нож и всё.

– Да, – сказал дядя Леня. – Вот еще, да, – и пропал (ненадолго).

Появился он с двумя прозрачными стаканами, еще не вполне просох­шими, и стол был накрыт.

– Дядя Леня, – сказал Леша, поднимая стакан, – спасибо тебе.

Дядя Леня спокойно выпил, не отвечая ничем – ни словом, ни полусловом – ничем.

– Да, вот, – сказал дядя Леня. – Это я что-то тебе должен передать, а ты пропал, Леша. Я даже сомневался, ты ли это, Леша.

– Я.

– Я понимаю, что ты. Вот, – сказал дядя Леня. – Лешка.

– Я.

Еще выпили.

Леша: – Дядя Леня, я хотел к Оксане поехать, а я даже и не знаю, где она похоронена.

Дядя Леня: – Это можно.

Леша: – Если тебе трудно, я сам поеду. Такое дело – что я говорю? Ты на меня внимания не обращай.

Дядя Леня: – Старый ты, Лешка.

Леша: – Я, Леня, не старый, но вот беда – не молодой я. Раньше был молодой, веселый (он постучал ладонями по столу, вспоминая ладонями песню), постучал ладонями и произнес: – «Не осуждай меня, Прасковья, что я пришел к тебе такой. Хотелось выпить за здоровье, а вот пришлось за упокой… Пришел солдат в… – Леша кулаком по столу ударил, и не больно ему было, но петь не хотелось. – …И только теплый, наверно, ветер траву могильную качал…» – и еще, Леня, и только, и этот самый ветер, – медаль за город Будапешт.

– Будапешт брали серьезно, да, – дядя Леня выпил.

– И Прагу, – сказал Леша.

– Откуда ты это знаешь?

– От тебя, – ладонями постучал. – …На той войне незнаменитой, убитый…

– Там эти финны свешивались с деревьев, – сказал дядя Леня. – Финские стрелки. Вот, головой вниз. И, понимаешь, я иду, а она висит вниз головой, в этом белом, – и на ноге веревка у нее. На чем она сидела? Забыл.

– На ветке, – сказал Леша. – А красивая? Вниз головой?

– Ох, Леша. У нее, знаешь, с оптическим прицелом. Вот как этого Кеннеди убивали: там такой крестик – точно.

– Да, крестик…

 

У дяди Лени была все та же инвалидная машина: он ее не переменил ни на что. Там, у этой машины, был не руль, а ручка. Была она открыта всем ветрам. Была она машина, и она ехала. И дядя Леня (ради Леши, может быть, а может быть, и просто так) ехал в куртке, очень Леше знакомой, на которой были привинчены два ордена: Ленина и Красного Знамени.

Машина эта была неудобная для того, чтоб сидеть вдвоем, но они сидели в ней, и город этот, совсем иной, разворачивался постепенно, и Леша только смотрел, какой он, этот город.

– «…Был озабочен очень воздушный наш народ: к нам не вернулся ночью с бомбежки самолет», – произносил дядя Леня.

– «…Мы летим, ковыляя во мгле, мы к родной подлетаем земле…» – это говорил Леша.

– «Хвост пробит, бак горит, но машина – летит», – говорил дядя Леня. – Летает.

 

Они въехали сначала на стадион, который назывался так: стадион им. Н.С.Хрущева. Туда инвалидов Великой Отечественной войны пускали без билетов – около беговой дорожки они могли стоять на своих колесиках, если бегуны не бегали, а тогда в начале этого стадиона бегунов было немного, а футболисты играли в футбол, но сейчас, хотя они свободно въехали на этот стадион и совершили круг почета (кому? зачем? отчего?) – по тартановой красной дорожке молча ехали, на поле в футбол не играли, а били по воротам, где вратарь, еще не знаменитый вратарь, падал, вставал, ловил эти мячи разного цвета, и сетка колыхалась, и он, вратарь, был поутру и весел, и хорошо все это ловил, а пропуская не сожалел, поскольку били в него – вплотную, – и рожа его, локти его, в грязи; там и площадка его телом избитая была.

А дядя Леня и Леша медленно объехали по кругу этот стадион, где на поле бегали ребята, где сбоку какой-то человек, тепло одетый, сидел на скамейке и обреченно, в тепле, смотрел на фиберглассовый шест, а он, шест этот, был еще и в футляре, как скрипка; и пока дядя Леня и Леша медленно ехали вокруг стадиона, этот парень, свой «страдиварий» долго и медленно соединяя, долго и медленно раздевался, долго и медленно натягивал до колен оранжевые носки.

– Давай постоим – как он прыгнет... – сказал дядя Леня. – Интересно.

– Давай.

Он, этот спортсмен, долго думал, как это преодолеть, и, разбегаясь, остановился он, и это дядю Леню и Лешу волновало – он останавливается, а носки оранжевые, и падать (если преодолеет) – в поролон.

Ехали медленно вокруг стадиона, и останавливались, и ни о чем не разговаривали, ехали медленно по дорожке, и еще Леша видел (кроме стадиона) высокую гору, где был трамплин, где все было осеннее, светло, желто, красно, – вот так это было.

Кладбище было за городом, в новом районе, на высоком бугре в осенних кустах.

На кладбище сели они на чужую скамейку. Вот могила. Ограда. Фотокарточка на фарфоре. Это Леша спросил:

– На фарфоре?

– А кто его знает, – сказал дядя Леня. – Ну на фарфоре!

Фотография эта была случайная, конечно. И никто не знает, какая фотокарточка будет последней. И Оксана на этой фотокарточке была молодой, и умерла она молодой – лет сорок пять ей было.

– Хочешь, сам читай, – дядя Леня достал из кармана конверт, – или после почитаешь, это твое дело… Она просила передать тебе, вот – возьми.

Ручей внизу был, и глина, и кладбище, и уйти с письмом надо было, но Леша не уходил, сидя на скамейке рядом с дядей Леней, а конверт был в руках.

– Знаешь, дядя Леня, – сказал он, – ну чего я буду это читать? Сволочь я, понимаешь? Ну сука, так скажем. Мог бы и приехать, и все такое…

– Да это, Леша, и не обязательно…

– Нет, обязательно, в том смысле, что это не по обязанности… Бред все это… Обязательно, необязательно…

– Это ближе к делу… Что бред.

– Почему я такая сволочь, дядя Леня?

– Потому что пошел бы ты с этими разговорами, Лешка, – сказал дядя Леня. – Был ты еще мальчишка тронутый, а сейчас чего? Выпей лучше и помалкивай.

– А мне, понимаешь, говорить охота.

– Живи, – сказал дядя Леня. – Живи. Я в госпитале, после Курской хреновины, думал – куда я без ног? Я же не Мересьев, понимаешь? И видишь, какая морда у меня? Хуже нету того свету… Поверишь, ноги резали – ничего, а вот ожоги эти – ну, спеленатый лежал. Спирту хватанешь – и в туда.

– Куда?

– Ох, Леша. Куда? Туда. Я терпеливый парень был, понимаешь?

– Нет, Леня. Я тебя красивым помню, – сказал Леша. – Да ты и сейчас ничего себе… Леня, как жить?

– Иди ты…

– Ну пойду, – сказал Леша. – Пожалуйста.

– Я, Леша, по чужой жизни не советчик, а ты мне не чужой, я и по своей жизни ничего толкового не соображу. Я, Леша, воевал. И, может, мне повезло, что воевал. Потому что ничего другого я не умею, понимаешь? Если б не Оксана, я бы спился, это точно. Тебе сколько лет?

– Тридцать шесть.

– Чего ты бесишься?

– Не знаю. Я, понимаешь, и сюда приехал, а зачем?

– Ладно, – сказал дядя Леня. – Приехал – и молодец. Не переживай, ясно? Я пойду в машину, а ты все-таки почитай… Оксана просила. Почитаешь, а я подожду. Идет?

Дядя Леня ловко соскочил со скамейки, пользуясь деревянными ручками (не было ни протезов, никаких приспособлений, а эти ручки были удобны, и штанины у дяди Лени были кожей подшиты), и двигался он легко – до коляски.

– А мне, понимаешь, говорить охота.

– Ну говори, – сказал дядя Леня, – только выпей, а после говори, – он достал и стакан, и колбасу, нарезанную в магазине, и хлеб у него был. – Говори, Леша, – он налил ему водки полный стакан. – Говори, если охота. Я же, Лешка, забыл, какой ты… А ты был мудаком и остался. Пей.

– За что?

– Да так, – сказал дядя Леня. – Плесни за Оксану, вот туда, на землю плесни.

– А ты?

– А я из горла, – сказал дядя Леня.

Леша плеснул за ограду, но неловко это вышло: плеснул весь стакан.

Дядя Леня вылил остаток водки и швырнул пустую бутылку под откос, в сторону ручья.

Пауза была неизбежна, но и хороша она была. И эта фотокарточка на камне, темном, полукруглая, овалом, где у нее, у Оксаны, волосы были по той, 46-го года, моде прибраны, и улыбалась она.

– Леша, – сказал дядя Леня. – Ты бы все-таки это письмо почитал.

– Здесь?

– А где еще?

– Вслух?

– Как хочешь.

 

И Леша остался наедине с письмом.

«…Добрый день, дорогой Леша. Твое письмо я получила очень расстроенная за тебя. Береги себя, – это Леша читал вслух. – Ты меня просил написать, как я живу, но тебе это неинтересно, потому что жизнь моя была очень тяжелая, да, дорогой. А жаловаться я не умею, ты знаешь это. И мне очень трудно вспоминать, что я пережила. К тому же ты знаешь, что я не любительница о себе говорить. А тем более писать. Я тебе отказать на твое письмо не имею права, а еще, наверное, и не увидимся мы больше…»

Потом, после он уже не вслух читал это письмо, а дядя Леня ждал его – пока прочтет.

Внизу протекал ручей, и Леша неловко спустился к нему, по глине, медленно разорвал письмо, и поплыло оно белыми обрывками по быстрой, яркой воде, а Леша глядел, как уходят эти белые обрывки, застревая сзади низких веток, – и более всего хотелось сейчас вот в одиночку с водой этой, с полем – зареветь, что ли, но глаза у него были сухими, и он ком глины сшиб резким ударом – в ручей.

Шли они, суворовцы, с барабанным боем. Строго по середине улицы, по ее брусчатке… должно быть, как шаги красноармейцев или же звонкий перестук копыт конницы Щорса.

Впереди шли самые малые из воспитанников – барабанщики с широкими красно-золотыми лентами через плечо, с барабанами, поставленными чуть вбок и повыше ремня, в белых перчатках (впрочем, на всех были белые перчатки); и по команде пожилого капельмейстера барабанщики раз опускали гладкие свои, слегка желтоватые палочки на кожу барабанов без единой морщинки, тугую, истинно барабанную кожу, – и тогда над притихшей улицей, над садами, скверами разносился победный торжественный бой, и тогда всем, кто уже не имел ни малейшего отношения к шествию, тоже хотелось идти в ногу – непременно в ногу, подбоченясь, вслед за ударами: трах-та-тах, трах-та-тах, траах-та-та-тра-ра-рах!

И тут Леша, который ехал за суворовцами на Лёниной коляске, стал незаметно для себя узнавать в отдельных людях, шедших следом за суворовцами, знакомых ему людей, но настолько переменившихся, что он поначалу и мысль эту отогнал, как нелепую.

Но, однако, люди эти, по виду Лешины ровесники и уж никак не праздные зеваки, которые могли бы и свернуть по своим делам, наглядевшись вдоволь на шествие, продолжали упорно и завороженно следовать за суворовцами.

И вот некоторые из них, приглядевшись друг к другу, начинали неумело и застенчиво обниматься, здесь же на улице что-то говорить возбужденно.

– Лешка! – крикнул вдруг какой-то долговязый парень в очках, раздвигая прохожих. – Лешка!

И Леша не сразу, но узнал в нем Николая, товарища по взводу, не самого близкого, но товарища.

Обнимаются в коляске.

Было неудобно, и Леша привстал: глаза у Николая из-под очков смотрели восторженно.

– Лешка, черт! – говорил, обнимая его. – Как ты? Что же? Ты давно приехал? Мы тебя ждали… Вчера еще… Это славно, что мы приехали! Верно же? Леша!

Леша сделал слабое подобие улыбки, но собеседник не заметил и тут же повлек Лешу куда-то вслед уходящим суворовцам.

– Я не один… – сказал Леша. – Видишь, это дядя Леня…

Николай обнял и дядю Леню, он готов был обнять весь мир.

– Ну чудесный! – говорил он. – Дядя Леня – чудесно. Ветеран войны!

– Ладно, – сказал дядя Леня, – ты, Леша, иди… Я доеду, за вами… не след тебе от товарищей отставать.

Если бы только Николай не говорил беспрерывно, если бы он не знакомил его с ребятами, может быть, и замечательными, из других выпусков; если бы Леша мог как-то от всего этого отвязаться, а просто-напросто со стороны как бы и вместе быть вместе с суворовцами у могилы Неизвестного солдата, у одного из самых, наверно, благородных и горестных мест на земле (эти слова, впрочем, не приходили Леше в голову, а был он зол, раздражен – и все эти «если бы» мешали).

Венки, венки, венки.

 

Титр хроники.

Леша увидел снятую хронику похорон неизвестного солдата, снятую здесь: и как генералы несли гроб в кумаче, как орудия били, как люди плакали, как он сам в зале ревел, и погода тогда была похожая: серое небо, блестит асфальт, блестят сапоги почетного караула, генералы несут гроб – лучше всех понимая, кого они хоронят в этой земле.

И тут хроника кончилась – к Леше шел напрямик бывший его начальник училища, ныне генерал-лейтенант в отставке Петренко Семен Сергеевич.

– А… А где его тогда выкопали? – спросил Леша как-то сразу, после того, как обнялись они. – Где?

– А какая разница? – спросил генерал.

– Но ведь уже медальон был… Фамилия там, группа крови.

– Был, Леша, а может, и не был. Там, за Киевом. Какие медальоны? А тебе важно знать, кто он?

– Я… не юный следопыт… Не эхо войны и прочее… Но мне важно знать. Кто он, как зовут, кто мать, невеста, какие ордена не успел дополучить… Не то я говорю… Не было неизвестных героев! – это Леша почти кричал. – Не было неизвестных солдат! Их не было! Не было…

– Спокойно, Леша, – сказал генерал, – не было. А это и не важно было, понимаешь?

– Нет!

– Потому и не понимаешь, что в том суть… Войну, Леша, любую, а уж такую, как эта, вы ни черта, ясно? А те, кто бегом на пулеметы бегут… в болотах которые тонут, и без документов даже… кто сукой не стал – по ихним лагерям… Они и победили... Так скажем. А все остальное… – генерал махнул рукой, – лирика. Пейзаж…

 

Диалог:

Марина: По городу шагает веселое звено. Как ты считаешь? Куда идет оно? Веселое, веселое по городу звено, куда оно шагает, само не знает оно…

Лариса: Деньки, деньки, веселые, веселые деньки, как птицы разливаются трамвайные звонки. …Как птицы разливаются трамвайные звонки, синие, зеленые, весенняя Москва, еще не запыленная, как эта листва…

Марина: Вот девочками прикинулись, а отчего бы нет? Потому что лучшего нет.

Лариса: Это у тебя так. По необычайности. Это пройдет.

Марина: Я люблю, и это для меня не то чтоб с углом улицы объясниться, или же с молочной, или же с трамвайными вывесками, так, что ли… Мы однажды как-то лежали на крыше, а на нас сверху летели парашютисты, парашютисты…

Парашютисты, около Тушино, падали, промахнувшись мимо своей, очевидно, предназначенной цели мимо. Алеша лежал рядом с Мариной на крыше, в полусне, и первое, что он мог увидеть в полусне, – это был ярко-синий комбинезон, и первое, что он мог ощутить, – это ожог от крыши, от кровли ее раскаленной, а затем все было проще.

– Я люблю, – говорит Марина.

– И я его люблю, – говорит Лариса.

– И я ее люблю, – говорит человек в зеленой соломенной шляпе, идущий возле реки.

Сон. Правда, так все и было.

И тогда был такой человек. Он рядом жил. Он видел, как красиво и разноцветно спускаются парашюты, минуя им предназначенные места спус­ка, минуя все, что предназначалось для спасения, – от воды, деревьев.

Было ему тогда лет 30, но он, увидев, как рассыпается на его глазах праздник военно-воздушного флота 1946 года, где из надписи «СТАЛИН» выпала одна из букв, которая по сути ничего не решала, но человек этот рванул в сторону Тушино совсем не потому, а лишь по случайному и благословенному случаю, подхватив меня на свой сверкающий иностранный, вполне им заслуженный автомобиль.

Описание картофельного поля. Туда падает один из первых реактивных советских самолетов, а может быть, даже и не реактивных, а странный самолет.

Который не мог свою конструкцию перенести через картофельное поле. Вначале. После – через бугор, после еще раз – через картофельное поле. После, рассмотрев реку и возможности через нее перетянуть, все же свалилась эта машина в картошку.

Титр: ГАГАРИН
Мне никогда не довелось быть на могиле Гагарина, знаю, что озеро там, возле берез озеро, знаю, что не приду никогда я на могилу вот эту... Вижу озерцо, тот край, землю примятую эту, вижу, как первый последний снежок падает и вам, прощаясь, все обговаривает хорошо. Вы все живите, не обольщайтесь памятью обо мне, обо мне бросьте вы, позабудьте, это не я на Луне, это не я погибал на «Салюте».

Возле училища.
Диалог. Я хотел поступить в Казанское училище, – говорил Леше кто-то, – как и ты. А я потом передумал. Да почему? Да не знаю я почему. А ты почему передумал? Я плохо учился, – сказал этот парень. А ты? Ну уж тебе лучше знать. Погоди. Чего погоди? Ну я слушаю стою. Чего ты слушаешь? Вот как каштаны падают. А они не падают. Смотри, падают. Смотри. Он скинул их рукой. Падают. И лоб подставил. Падают. Смотри. Падают. А ты по трубе водосточной влезешь? Куда? Туда. Там яблоко еще есть, яблоко вернее… Поехали, полезли… Полезли… Ну полезли, – сказал Леша.

И они полезли. Леша впереди, а парень этот позади, хватает ржавый скоб, уже скользящий, неверный уже, но еще человека держащий, и Леша успел передать своему товарищу, который карабкался позади, яблоко и уже упавшее почти, но требующее своего отдельного описания, поскольку яблоко было так хорошо, так разноцветно оно, – не висело, а невесомо подвешивалось. Просто было яблоко во всей своей ночной красе, росе.

 

СОН

Их построили на плацу, огромном бетонном, заготовленном для парадов, где в соседнем помещении, тоже заготовленном для прыжков в высоту на два метра, или в длину на восемь метров, или с шестом на пять метров. Вот недалеко от этого здания их построили. Они стояли одетые разнообразно, глядя на самих себя, одетых разнообразно, но по форме 1947 года. Никто из стоявших напротив себя не узнавал, да и узнать было трудно: потому что все были ободранные, стриженые, были люди и босиком, были и в деревяшках на тесемочках, и они по осеннему холоду деревяшками этими постукивали, а те, кто стоял напротив, были одеты вполне, но была между ними та невидимая черта, которая вовсе и не обозначает черту, но невидимость ее – очевидна. Тех повернули, кто был в ботинках на деревяшке, повернули, в баню повели. Тех, кто остался стоять в этом строю, никуда не повели. Они так и стояли.

В бане. В пару, в холоде, в поисках таза – скольжение на обмылках в поисках места...

Все переменилось. Они, одетые во все, что могло им достать государство, стояли напротив людей старше их лет на 20, и не узнавали они их, потому что узнавания не было. Потому что смешно и нелепо выглядели люди в одеждах военного времени, которые были им и коротковаты, и нелепы. Но они радовались этим одеждам, глядя друг на друга, то примеряя ободранную куртку, то шлепая деревянным башмаком по асфальту, то примеряя какую-то куртку, где рукава были порваны в плече и нелепо торчали.

А на тех ребятах, на них же были послебанные их одежды. Кто-то свистнул, и они их стали снимать: все пиджаки, свитера и прочее. Кто-то еще свистнул, и появился парикмахер, он стул поставил, достал из-под полы пиджака скатерть. Машинку. И стал медленно и верно их подстригать всех до одного, уже без костюмов, без свитеров, окутанных лишь скатертью белейшей крахмальной.

По несчастью или к счастью, истина проста:
Никогда не возвращайся в прежние места,
Если даже пепелище выглядит вполне,
Не найти того, что ищем, ни тебе, ни мне.
Мой товарищ по несчастью, истина проста:
Никогда не возвращайся в прежние места.
Путешествия в обратно я бы запретил,
И прошу тебя, как брата, душу не мути.
А не то рвану по следу, кто меня вернет,
И на валенках уеду в сорок пятый год.
В сорок пятом угадаю там, где, боже мой,
Будет мама молодая и отец живой.

КОНЕЦ

1974 год

Публикация Александра Салихова