 |
| Фото А.Жданова |
Захар Прилепин
Патологии
Проза нижегородца Захара Прилепина говорит сама за себя и ни в каких предварениях и напутствиях не нуждается. Его роман «Патологии» посвящен чеченской войне, но сказать о нем только это значит не сказать ничего. Это прежде всего замечательная проза, а потом уже проза злободневная. Это книга о жизни и смерти, а потом уже о так называемой «контртеррористической операции» в Чечне. Это тот редкий в нашей современной литературе случай, когда талант, интеллект и обжигающий душу военный опыт не разведены по разным судьбам, а слиты в одном человеке. Человек этот родился в 1975 году в селе Ильинка Рязанской области, окончил филологический факультет Нижегородского университета, а потом пять лет был командиром отделения в ОМОНе, более полугода провел в Чечне во время обеих кампаний, награжден медалью и знаками отличия.
Я спросил Захара, как он вообще оказался на этой войне. Он написал мне: «Как я попал туда? Я все время придумываю разные ответы, ни один из которых истинным не является. У Горького, кажется, где-то сказано, что невоевавший мужчина как нерожавшая женщина. Это, конечно, излишне категорично сформулировано потому что, я уверен, тюрьма или служба в армии, или
ну, какой-нибудь экстремальный альпинизм во многом равноценны войне, а кое в чем ее и превосходят. Но с этими поправками мысль Горького верна. Отсюда первый ответ, очевидный: я хотел себя проверить. Хотел понять, из чего состою, насколько крепко вылеплен. Хорошая глина или ломкая. Еще я всегда ощущал себя патриотом и консерватором. В 1996 году, когда я первый раз ехал в Чечню, я был настроен агрессивно и азартно нет, не желая погибели всем чеченцам, но руководствуясь имперскими соображениями. Сейчас, спустя почти десять лет, я испытываю глубокое раздражение от всех нынешних чеченофобов, империалистов и певцов войны до победы. Война идет позорная, постыдная, гадкая, бездарная. Я остался консерватором и государственником, но вместе с тем считаю себя вменяемым человеком и не хотел бы, чтобы моя страна жертвовала живыми парнями во имя маленькой, но очень длинной и тотально непобедоносной войны».
Недавно Захар познакомился в Москве с Павлом Лунгиным. Тот сказал ему: «Странно, чеченская война до сих пор не дала своей литературы». На самом деле ничего странного тут нет. На Великую Отечественную уходили все, в том числе студенты ИФЛИ, а вот филолога, который приезжал в Грозный не журналистом, а воевал там с автоматом в руках, найти нелегко. Захар Прилепин попал в Чечню совсем молодым, но его личный духовный опыт был объемнее, чем у большинства его товарищей по оружию, в том числе куда более взрослых и житейски опытных, чем он сам. В его романе ощущается традиция не «окопной прозы», а советской литературы 20-х годов с ее экспрессией рваной, мучительной, ищущей свой язык для невероятного, небывалого и дикого. За «Патологиями» угадывается влияние не Григория Бакланова, а Артема Веселого, не Бондарева и Быкова, а Вс.Иванова, Газданова и Бабеля. Может быть, потому что эта война тоже отчасти гражданская. Со всеми ужасами таких войн.
И последнее.
Хотя Захар, как он написал мне, последний раз был в кино еще в СССР, телевизор не смотрит и только читает книги, его проза удивительно кинематографична не в том пошлом смысле, что ее удобно переложить в сериал, а в изначальном, опять же из 20-х годов идущем понимании литературы как высокой хроники, обязанной запечатлеть те подробности бытия человека во времени, которые никакими иными способами сохранены быть не могут. Кинематограф может принять эстафету у этой книги.
Леонид Юзефович
В Грозном начался дождь. Лупит по крыше «козелка». Я выставил руку в окно, по руке течет вода, размывает грязь. Навстречу несутся потоки воды. «Козелок» сбавляет ход. Вася Лебедев тихо матерится. Переключается со второй скорости на первую.
Что-то связанное с душой
с душой только что убитого человека
с душами недавно убитых людей
никак не могу вспомнить. При чем тут дождь никак не могу вспомнить.
В «козелке» все молчат. Если нас сейчас начнут обстреливать, что мы будем делать? Неужели опять будем стрелять? Ползать, перебегать, отстегивать рожки, вставлять новые, передергивать затвор, снова стрелять
Закрываю глаза. Как много дождя вокруг. Вода течет по стеклам, по стенам «козелка», по шее, по позвоночнику, уходит под лопатки
хлюпает под ногами. Ствол сырой, и рука
вяло подрагивающая моя рука с ровными ногтями, кое-где помеченными белыми брызгами
рука моя зачем-то поглаживает сырую изоленту на рожках
Кто-то пытается закурить, но дождь тушит сигарету, и она уныло обвисает сырым, черным сгустком непрогоревшего табака.
Мне кажется, что я сумею закурить, просто надо держать сигарету в ладонях. Неслушающимися руками я лезу в карманы, ищу спички, нахожу их. Но спички сырые. Я выбрасываю их в окно, их закручивает волной, поднимаемой колесами. Зачем-то ищу сигареты. Они лежат во внутреннем кармане куртки, превращенные в комковатую россыпь табака и бумаги. Извлекаю пачку, бросаю вслед за спичками.
Язва хмуро косится на меня. Вижу, что даже ему тяжело шутить, хотя тупая последовательность, с которой я выбрасываю что-то в окно, весьма располагает к произнесению остроты.
В руинах уже скопились большие лужи.
«Дворники» на лобовухе работают беспрестанно, но все равно не успевают разогнать обилие воды.
Вася Лебедев иногда останавливается, рассматривает дорогу, чтобы не съехать на обочину.
Мы похожи на кораблик
прерывает молчание Язва, дождь размыл землю во всей округе, и теперь все невзорвавшиеся мины сами плывут навстречу нам.
Глядя в лобовуху, я пытаюсь рассмотреть дорогу, всерьез желая различить плывущую навстречу нам мину. Не видно ни черта.
У ворот школы «козелок» плотно садится в лужу. Вася Лебедев некоторое время терзает взвывающую машину. Пытается сдать назад, но «козелок» лишь дрожит, и колеса крутятся впустую.
Вылезаем под дождь. Входим, равнодушные, в лужу, толкаем плечами «козелок». Нас мало. Я смотрю на свои упершиеся в борт машины руки, не видя тех, кто рядом, но чувствую, что нас не хватает. Прорядили.
Хмуро выходят пацаны из «козелка», ехавшего за нами.
Кто-то становится рядом со мной, я узнаю густо поросшую черными волосками лапу Кости Столяра.
«Козелок» выползает, залив нас всех по пояс, а нам все равно. Чавкая ногами, мы выползаем из лужи. Мне подает руку дядя Юра он смотрит на нас грустно. По усам его течет вода.
Где Семеныч? спрашиваю я.
В ГУОШе. Поехал с докладом, повез
пацанов. Обещал вернуться.
Чего у него?
Голова цела. Пол-уха не хватает.
Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу.
Давайте, родные, надо согреться.
Мы идем в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в вате.
И произнесенные слова доносятся, как через вату. Хочется что-то сделать.
Анвар Амалиев, хронический дневальный, не смотрит на нас, смотрит на стол, в журнал дежурств, что-то помечает там.
Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, словно по лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было.
Стягиваю с ног берцы, безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые, отсыревшие пальцы, шевелю ими.
Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью розовыми пальцами. Мне хочется улыбнуться.
Надо бы выпить
говорит Костя Столяр.
Я вижу его красивые красные пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновение удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чем тут я? Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте почему-то так представляется мне. На черном и сыром брезенте.
Язва тоже где-то шляется
«А Семеныч? Разрешил?» хочу спросить я, но вспоминаю, что Семеныч с простреленным ухом уехал в ГУОШ. И Черная Метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вослед за Куцым умчался.
Надо, говорю.
Надо, Сань? спрашивает Столяр у Скворца.
Скворец молчит и смотрит на свои пальцы.
Плохиш! зову я.
Чего, мужики? спрашивает Плохиш серьезно. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном.
Надо выпить, говорю и смутно вспоминаю, что на днях я серьезно напился.
Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу.
Я хочу вернуться к моей девочке, негромко говорю я вслух, выйдя на улицу.
Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха.
Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше обнять его или жестко ударить в бок, в ребра.
На улице только что кончил лить дождь, и в воздухе стоят тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя мягкое, как желе, эхо.
В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы взрезаны и слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками. Ржаные похоронки. Никто ничего не трогает из лежащего на столе. Каждый из парней подтянут и строг.
Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в черных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц каким-то образом рифмуются в моем сознании.
Мы разливаем водку и, замешкавшись на мгновение, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьем.
Молчим. Дышим.
Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую. Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так, как умеют подмигивать только мужчины обоими глазами, с кивком головы. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко друзьям.
Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся.
И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели.
Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан.
Чего у тебя? говорю я, улыбаясь.
Он машет рукой ничего, мол, переживем.
Тебе бы домой
Старичков разливает, не отвечая.
Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия.
Возвращаясь, слышим, что в «почивальне» уже кто-то разошелся, кричит: «Я их, бля
я им, бля!..»
Смотрим, а это Валя. Лицо его от удара прикладом вспухло необыкновенно, смотреть на него жутко.
Валя, милый! говорю я.
Ну и рожа, говорит Плохиш.
Зато теперь их со Степой можно различить, говорит Язва.
Даже еще не присев, я жадно кинулся есть, макать хлеб в банки из-под кильки. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем недоеденный товарищем хлеб и надкусанный соседом лук. И все разом рассказываем, как оно было там. Кто что делал. И выходит, что все было очень смешно.
Валя! шумит Столяр, смеясь. Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял?
А ты?
Боялся тебя прибить!
А у меня патроны кончились!
Он мог бы всех положить и меня, и Костю, и Валю, и Егора, говорит Андрюха-Конь о чеченце, убежавшем в сады, но у него тоже, наверное, патронов не было
У них и стволов-то, слава богу, было
сколько? три? или четыре?
Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны и еще о чем-то.
Пьем еще и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться.
На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи.
Вылезаем под дождь, розовоголовые, теплые, дышащие луком и водкой. Андрюха-Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось белое парное тело.
Андрюха прихватил с собой пулемет, держит его в тяжелых руках. Выплевывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идет в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и дает длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден из космоса, голый по пояс, омываемый дождем.
Стреляя, Андрюха-Конь медленно поводит пулеметом. Кто-то из парней идет к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживается на одно колено у края крыши, кто-то встает рядом с Андрюхой.
Я смеюсь, мне смешно.
Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит, широко расставив ноги.
Мы куплены дорогой ценой! кричит Монах и стреляет. Мы куплены дорогой ценой!
По кругу идет бутылка водки. Мы пьем и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь стоящим у края крыши. Бутылку ловят. Андрюха пьет, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши, и сам едва не падает его ловит за шиворот Андрюха.
Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет. Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из хрущевок раздалась автоматная очередь.
Ложись! орет Столяр.
Все, кроме Андрюхи, ложатся.
Пока Андрюху хором умоляли лечь, он убрал член в штаны и, сказав неопределенно: «Сейчас я им на хер
» дал еще одну длинную очередь.
Мы куплены дорогой ценой! снова вопит Монах.
И я чувствую по его голосу, что он от остервенения протрезвел. Бегу к пацанам, крича, чтоб они прекратили стрелять. Кого-то из лежащих у края и уже изготавливавшихся к стрельбе хватаю за шиворот, поднимаю. Толкаю Монаха, крича что-то ему. Повернувшись, он мгновение смотрит на меня, улыбаясь, и в полный рост, не спеша, уходит к лазу. Вместе с подоспевшими Столяром и Язвой мы уводим Андрюху-Коня.
В «почивальне» с горем пополам находим тех, кому необходимо заступить на посты, отправляем наряд на крышу. Кто-то ложится спать. Столяр что-то шепчет Плохишу, и тот вскоре приносит еще спиртного. Дядя Юра пытается уговорить нас угомониться.
Все нормально, Юр! говорит Столяр.
Косте, наверное, уже за тридцать, посему он называет дока не по отчеству и не «дядя», а просто по имени.
В который раз начинается разговор о случившемся днем, на этот раз повествование ведет дядя Юра. Он ведь первый узнал, что Шею и Тельмана убили, и он рассказывает, как все было. И мы еще несколько раз поминаем парней. Обоих сразу. И по одному. И всех остальных солдат, погибших на этой земле.
Приходит кто-то с наряда на крыше, просит водки.
Вы там
понятно, да? строго говорит Столяр и водку выдает.
Не стреляют больше? спрашивает Язва.
Отвечают, что нет.
Только дождь льет. Холодно. Сейчас с крыши смоет нас.
Бесконечно усталый, усталый, как никогда в жизни, иду спать. Наверное, я так же был ошарашен случившимся, так же устал и столь же ощущал себя счастливым, когда родился. Какое-то время, взобравшись на кровать, я думаю обо всем этом. И, как обычно перед сном, кажется, что из мысли, ворочающейся в голове, должен быть выход, как-то она должна забавным и верным образом разрешиться.
Еще глубокой ночью я почувствовал, что хочу отлить, но поленился вставать. К утру желание стало нестерпимым.
Я открываю глаза и вижу пальцы своих ног, они немного ссохшиеся, словно виноград, полежавший на солнце.
«Пацанов убили, думаю я и морщусь. Господи, как гадко, что их убили!» хочется мне закричать.
Все спят. Дневальный заснул. Никто не храпит.
Никто не храпит, говорю я вслух, пытаясь незначащими словами отогнать жуткую, повисшую летучей мышью в горле тоску. Никто не храпит, повторяю я. Быть может, мы ангелы?
Вроде бы с улицы доносится чей-то крик, гортанный. Показалось, наверное. Но я все же возвращаюсь к кровати, попрыгивая на ходу от желания помочиться, хватаю автомат и бегу вниз. В коридоре вижу пацанов с поста на крыше спят, черти. Дождь согнал их сюда.
Спеша вниз, я пинаю кого-то из лежащих, ругаюсь матом, говорю, чтоб немедленно отправлялись на пост. Тот, кого я пнул, отвечает мне что-то борзым полупьяным голосом.
Расстегивая ширинку и притоптывая на ходу, я выворачиваю с площадки между вторым и первым этажами и вижу бородатых людей, волокущих полуголого мужика из туалета. Дергаюсь как ошпаренный назад и понимаю, что полуголый человек это дядя Юра. Сквозь сон я слышал, как он вставал, тоже, наверное, в туалет пошел.
Снимаю автомат с предохранителя, передергиваю затвор.
Я выглядываю еще раз и даю очередь поверху, чтобы не попасть в дядю Юру. Два чечена тащат его под руки, у него спущены штаны. Мне кажется, что чечены даже не дернулись, когда я выстрелил.
Увидев меня, чечен, стоящий у туалета, широко улыбаясь, дает длинную очередь от живота. Известка летит на меня, присевшего и, кажется, накрывшего голову рукой.
Пацаны! Пацаны, мать вашу! каким-то не своим, дурашливым криком блажу я. Тревога!
Дожидаюсь, когда стрельба прекратится, и, поднявшись, едва выглянув, снова бью из автомата поверху.
Ну-ка, оставьте его, суки! кричу я.
Но в коридоре уже никого нет. Кто-то мелькает, исчезая, в дверях школы.
Пацаны! Мужики! воплю.
Кто-то едва не сшибает меня, сбегая по лестнице.
Чего? Чего?
Тихо, там чечены! Там дядя Юра! Они его утащили!
Мы все орем, словно глухие.
Сколько их?
Хер его знает! Я троих видел
Что с дядей Юрой?
Я не отвечаю.
Двоим стоять здесь держать вход, приказываю.
Бегу в «почивальню». Слышу за спиной выстрелы. Стреляют с улицы. И наши отвечают. Громыхает взрыв, тут же еще один, непонятно где.
Язва! Хасан! ору. Столяр!
Костя выскакивает навстречу в расхлябанных берцах.
Чего? спрашивает меня Столяр.
Чечены дядю Юру утащили. Из туалета.
Какие чечены? Откуда?
Хер их знает откуда. Вооруженные
Ты стрелял? Я стрелял. Поверху, чтоб дядю Юру не убить. Надо на крышу идти!
А где пост? округляет глаза Столяр. Где наряд?! орет он. Где дневальный?
Я накидываю разгрузку. Руки трясутся, будто у меня припадок.
Чего, чего? спрашивают все.
Подбегаем к окну, смотрим в бойницы.
С улицы бьют по бойницам. Все присаживаются, кроме Андрюхи-Коня, который, невзирая на пальбу, ставит пулемет на мешки и начинает стрелять по улице.
Пацаны кидают гранаты, одну за другой. Кажется, за минуту мы их перекидали больше полусотни.
Астахов бьет из «граника» по двору.
Начинают работать, жестоко громыхая, автоматы.
Вон побежали! выкрикивает кто-то.
Кто побежал?
Ничего никому не понятно.
Амалиев! Связаться со штабом! орет Столяр. Язва, брат! Давай на крышу, возьми своих! Рации все берите. Есть там кто у входа? спрашивает у меня.
Есть. Плохиш, еще кто-то.
Столяр посылает Хасана к входу. Все сразу и с удовольствием слушаются Столяра.
Я бегу на крышу мне хочется что-то делать. В рации шум, мат, треск. Стоит беспрестанная пальба.
Вылезаю наверх. Ползу к краю, к бойницам. За мной еще кто-то. Оборачиваюсь, хочу сказать, чтобы к другой стороне крыши, где овраг, тоже кто-нибудь полз, но Язва уже приказал кому-то то же самое.
Высовываю голову и сразу вижу на школьном дворе, у самых ворот, дядю Юру.
Мать моя
говорит кто-то рядом.
Словно увидев нас, дядя Юра, бесштанный, голый, шевелит, машет обрубленными по локоть руками, и грязь, красная и густая, свалявшаяся в жирные комки, перекатывается под его культями. Дядя Юра похож на пингвина, которого уронили наземь.
«Руки измажет!» несуразно, чувствуя то ли головокружение, то ли тошноту, то ли накатившее безумие, подумал я.
Вдруг понимаю, что никто уже несколько мгновений не стреляет. Наверное, пацаны в «почивальне» тоже увидели дядю Юру.
«Когда ж они успели
» думаю, глядя на дока.
Аллах акбар! выкрикивает кто-то, невидимый нам, за воротами.
Крик раздается так, словно черная птица вылетела из-под ног, неожиданно и вызвав гадливый и пугливый озноб. В проеме раскрытых ворот появляется чеченец и дает несколько одиночных выстрелов в пухлую спину дяди Юры.
Кто-то из лежащих на крыше стреляет в чеченца, но он, невредимый, делает шаг вбок, за ворота, и исчезает. Мне даже кажется, что он хохочет там, за забором.
Дядя Юра еще раз шевельнул обрубками, как плавнями, катнул грязную бордовую волну и затих.
Язва заряжает подствольник гранатой и, прицелясь, стреляет.
Недолет, зло констатирует он, когда граната падает метрах в десяти от забора во двор. Комья грязи падают на спину дяди Юры. Растяжки! рычит Язва. Они за ночь все растяжки сняли у забора! Мы все проспали!
Несколько чеченцев, не дожидаясь, когда граната упадет им на голову, отбегают к постройкам. В них стреляют все находящиеся на крыше. Автоматы бьются в руках, захлебываясь от нетерпения.
«Мимо бьют все, мимо
» думаю.
Я не стреляю. Беру бинокль у Язвы и, смиряя внутренний озноб, смотрю вокруг. Едва направив бинокль на хрущевку, вижу перебегающего по крыше человека.
Берегись! ору я. На крыше хрущевок чеченцы!
Язва, слыша меня, не пригибается и еще раз стреляет из подствольника.
Я ругаюсь матом вслух, злобно, пытаясь разозлить себя, заставить себя смотреть. Еще раз поднимаю бинокль и, не в силах взглянуть на хрущевки, смотрю на дома, стоящие слева от школы, возле дороги.
Язва ложится на крышу, губы его сжаты, глаза жестоки. Несколько пуль попадает в плиты бойниц, мы слышим.
На левый край школы падает граната никто даже не успевает испугаться, все разом дергаются, потом, подняв головы, смотрят на место взрыва там никого не было, а затем друг на друга. Все целы.
Подствольник, говорит Язва. Из подствольников бьют.
Это чего у тебя? спрашивает Степка Чертков у Язвы.
Грише в ботинок воткнулся осколок. Он вынимает его пальцами.
Надо уползать! говорю я, но не успеваю до конца произнести фразу, потому что слышу, как по рации, чудом прорвавшись сквозь общий гам, не своим голосом кричит Столяр:
Язва! Язва, твою мать! Чеченцы в школе!
Слева стреляют! голосит кто-то из пацанов на крыше. Вон из тех зданий! И указывает на дома у дороги.
У меня холодеют уши: я слышу, как над нашими головами свистят пули. Мерзкие кусочки свинца летают в воздухе с огромной скоростью, и от их движения происходит легкий отвратительный свист.
Уходим отсюда! говорит Язва.
«Куда уходить? думаю я. Может, там уже всех перебили?»
Крыша видится мне черной гиблой льдиной, на которой мы затерялись, оторванные от мира.
Ковыляя, никак не способные придумать, как же нам передвигаться ползком, на карачках, гусиным шагом, в полный рост, прыжками, кувырками, мы движемся к лазу.
Задевая всеми частями тела обо все, скатываемся по лестнице. Внутри школы раздается непрерывный грохот, словно там разместили несколько заводских цехов по сборке металлоконструкций.
Я еще не слез, стою на лестнице, боясь наступить на голову нижестоящему, на меня кто-то, обезумев от спешки, валится. Сапогами, ногами, коленями бьет меня по темени, чуть ли не сдирает скальп, уши, обдирает, терзает шею, давит меня. Держась одной рукой, на которой висит автомат, за лестницу, я поднимаю другую, пытаясь остановить того, кто сверху, кричу что-то при этом. Но тот, кто сверху, не останавливается, мне кажется, он садится мне на голову, хочет меня оседлать; я склоняю голову, сгибаюсь, и он переваливается через меня, едва не отодрав мне уши. Он падает вниз, лицом на каменный пол, переворачивается на бок, и я вижу Степу Черткова с деформированной мертвой головой.
Степа! вскрикивает кто-то.
«Что же это?..» думаю и не успеваю додумать.
Спрыгиваю, переступаю через Степу.
Берите его! говорит Язва.
Степу пытается поднять Монах.
Погоди! говорю я и с помощью Монаха снимаю со Степы разгрузку, надеваю ее поверх своей.
Монах вскидывает Степу на плечо. Степина голова свешивается вниз, волосы словно встают дыбом, и все они слипшиеся, в черной густой крови.
Я поднимаю Степкин автомат. Спешу, отяжелевший, за Язвой. Мы заглядываем в коридор, но никого не видим.
Язва вызывает Столяра. Костя сразу откликается.
Коридор чистый? спрашивает Язва.
Да! Чистый! отвечает Столяр.
Бежим в «почивальню».
Бросаются в глаза огромная спина Андрюхи-Коня и его белые руки на пулемете. Он надел разгрузку на голое тело.
Несколько пацанов стоят у бойниц, беспрестанно стреляя. На полу сотни гильз.
Чего? кричит Столяр, глядя на Степу Черткова.
Монах молча сваливает Степу на кровать. Щупает у него пульс. Какой там пульс, вся голова разворочена. Из пулемета, что ли
Кто прорвался? спрашивает Язва.
Влезли
начинает Столяр и обрывает себя, всматриваясь в мертвое лицо Степы. Влезли, продолжает он, будто сглотнув, на первый этаж двое
Их Плохиш гранатами закидал.
А может, они еще где? спрашивает Язва.
Не знаю. Я отправил своих и ваших по классам, по два человека. У всех рации есть.
Чего, отошли они, Кость? спрашиваю я.
Вроде
ГУОШ отзывается? спрашивает Язва.
Отзывается
Говорят, сидите, ждите, они в курсе.
Чего «в курсе»?
Да не знают они ни хера! Может, чечены опять город берут? Может, в ГУОШе так же сидят, как и мы, запертые?
Я подхожу к Андрюхе. Он него, кажется, валит пар. Он возбужден. На белом лбу ярко розовеет небольшой прыщик.
Чего там? Куда бьешь? кричу я.
По хрущевкам, отвечает Андрюха злобно, ответ я угадываю по губам. Все стреляли, никто не попал! говорит он, уже о другом, о нас. Их, бля, человек двадцать было во дворе. А мы сначала обоссались все, потом окосели все, на фиг!
«Мы обоссались, а он нет», думаю я об Андрюхе.
Амалиев сидит у без умолку гомонящей и, кажется, готовой треснуть рации, неотрывно глядя на мертвого Степу. Монах стоит рядом с кроватью и тупо смотрит на свой ботинок, весь покрытый кровью, Степиной, застывающей
Дима Астахов, возле которого стоит труба гранатомета, оглядывается на мгновение, вглядывается в Степу и снова стреляет, серьезный и сосредоточенный.
Столяр начинает поочередно вызывать всех, кого разогнал по кабинетам, спрашивая, как обстановка.
Я слышу голос Скворца. Кличу его, дождавшись, пока Столяр закончит проверку.
Ты где? спрашиваю, прибавляя громкость рации на полную.
Рядом с «почивальней», в соседнем классе, слышу далекий Санин голос.
Иду к Скворцу, предупредив Столяра.
Егор! говорит мне Столяр вслед. Все посты обойди! Посмотри, что где. Доложишь.
Я выхожу из «почивальни» и останавливаюсь в коридоре. Прижимаюсь спиной к стене, смотрю вокруг. Вся школа вибрирует, мелко дрожит, сыплется известью. Вдруг вспоминаю, что у меня до сих пор расстегнута ширинка с того момента, как я увидел дядю Юру. Застегиваюсь ледяными, негнущимися пальцами. Помочиться не хочется. Дую на руку, пытаясь отогреть пальцы.
Дверь в комнату, где находится Скворец, открыта. Юркнув в помещение, согнувшись, подбегаю к Скворцу, присаживаюсь у стены. Достаю сигарету.
Саня, дав, не глядя в окно, короткую очередь, встает у окна боком, ко мне лицом. Я киваю ему головой как, мол? Пытаюсь улыбнуться, но не выходит. Саня смотрит на меня, не отвечая. Лицо его, покрытое белой и серой пылью, кажется, спокойно, лишь щека чуть дергается.
Прикуриваю, затягиваюсь. Вкуса у сигареты нет. С удивлением смотрю на нее и, тут же забыв, зачем смотрю, хочу бросить. Останавливаю себя в последнюю долю секунды, чтобы проверить, глядя на сигарету, не дрожат ли пальцы у меня. Не дрожат.
Ну, чего? говорю я вслух.
Обстреливают. Вон, попали, Саня показывает на выщербленную стену напротив окна. Сейчас пристреляются и
Семь шестьдесят два
говорю я, глядя на стену. Если из пяти сорока пяти жахнут, может отрекошетить по заднице.
Кеша молча смотрит на меня, он стоит у другого окна, держит в руках «эсвэдэшку».
Чего ты тут делаешь, снайпер? обращаюсь я к нему. Тебе позицию надо
Иди к Столяру, пусть он тебе место найдет.
Кеша выбегает, высокий, с длинной винтовкой, которую он иногда раздраженно, иногда нежно называет «веслом».
Пойдем со мной. По постам, говорю я Сане.
Выбегая, краем глаза я вижу, как от простреливаемой стены летят куски покраски, битый кирпич.
Когда тебе жутко и в то же время уже ясно, что тебя миновало, чувствуется, как по телу, наступив сначала на живот, на печенку, потом на плечо, потом еще куда-то, пробегает, касаясь тебя босыми ногами, ангел и стопы его нежны, но холодны от страха.
Ангел пробежал по мне и, ударившись в потолок, исчез. Посыпалась то ли известка, то ли пух его белый.
Я оглядываюсь на дверь комнаты, где мы только что были. Машинально трогаю стены не картонные ли они, а то сейчас пробьет навылет.
Мы бежим по коридору. На площадке между первым и вторым этажами пацаны поставили два стола, привалили их мешками с песком. Руководит всем Хасан. Рядом Плохиш сидит, ухмыляется. Еще Вася Лебедев и ВаляЧертков, с распухшей хуже вчерашнего рожей, бордовое месиво совершенно залепило правый глаз.
«Убили братика твоего, Валя», хочу я сказать, но не могу.
А у нас тут чеченцы, моченые в сортире
говорит Плохиш.
Зная, что у Плохиша спрашивать что-либо бесполезно, обращаюсь к Вальке:
Чего случилось?
А пробрались двое
В туалет влезли, в окно. Плохиш прямо к туалету подбежал, кинул две гранаты. Потом зашел туда, вон автоматы притащил
Гордый, что есть такие пацаны в мире, я смотрю на Плохиша
Все в говне и в мозгах
начинает Плохиш и тут же обрывает себя. Слышь, Хасан, давай твоим собратьям бошки отпилим? Как они, суки, дядю Юру обкарнали всего.
Хасан кривится и не отвечает.
Плохиш вытаскивает нож, хороший тесак, и, косясь на Хасана, начинает ножом забавляться, колупать стол.
Ну, бля, будут они атаковать? говорит Вася Лебедев спокойно.
И я удивляюсь его спокойствию неужели ему хочется, чтобы кто-то полез сюда?!
Чего там? спрашивает у меня Вася, имея в виду положение дел на крыше, в «почивальне»
Сюда ведь могут из гранатомета засадить. От ворот. Или если в упор к школе подбегут, говорю я, не отвечая, чтобы не обмолвиться о Степке Черткове.
Учтем, говорит Вася Лебедев.
А вы там на хер сидите? спрашивает Плохиш. «В упор к школе!» Вы хер ли там делаете? Спите, что ли? Как там дела, у тебя спросили!
Нормально, отвечаю я.
Если они подбегут, мы им Валю покажем они охренеют, говорит Плохиш.
Мы все смотрим на Валю, на его искаженное, вздутое, бордовое одноглазое лицо.
Ты целиться-то можешь? спрашиваю я.
А чего ты в двух разгрузках? перебивает меня Плохиш. Ты лучше бы запасные трусы надел.
Вася Лебедев косится на меня иронично, но добро, и Валька Чертков готов засмеяться, хоть ему и больно это делать, но неожиданно обрывает себя.
А это ведь Степкина разгрузка, говорит он. Ты чего?..
Валя смотрит на меня, пытаясь раскрыть второй, затекший глаз, рот его чуть приоткрыт, он хочет еще что-то сказать, но ждет меня.
Я смотрю на Валю, сжав скулы.
Иди. Он в «почивальне», говорю я.
Валя хватает автомат и бежит.
Пацаны смотрят на меня.
Убили Степу. В голову. На крыше, говорю я и закуриваю.
Пацаны тоже закуривают.
Надо связь держать, говорит Хасан, помолчав, А то сейчас из ГУОШа подъедут, а вы своих же перестреляете. Куда там все палят?
Известно куда, говорит Плохиш и, подняв автомат над своей круглой башкой, кладет его на мешок, сам не высовываясь, корчит умилительную испуганную рожу, трясет автоматом, как отбойным молотком. Они не смотрят, поясняет он свою пантомиму. Им неинтересно.
Я улыбаюсь и думаю одновременно, что как это странно, вот Степу убили, а Плохиш все придуряется, и мы улыбаемся, и вот меня тоже убьют, и будет то же самое
Ну не будут же все рыдать, сжимая береты в руках. Да и надо ли мне это?
Степу жалко, говорит Саня, единственный, кто не улыбается.
Ничего
отвечает Вася Лебедев и не заканчивает фразу.
Нет, он не хотел сказать, что все это, мол, ерунда, он хотел сказать, что Степу мы помним и сделаем все, чтобы
И все поняли, что Вася сказал.
Учтем, Саня, говорит Вася и толкает Скворца в плечо.
Мы встаем и уходим, я и Саня.
В большой классной комнате, глядящей одними окнами на овраг, а другими на пустыри, пацаны говорят нам, что чеченцы сорвали растяжку в овраге.
Одного раненого видели! кричат возбужденно. Его аж подбросило. И заорал! Они полезли за ним, мы еще одного подстрелили. А они потом как дали из «граника»! И не попали! Но все стекла на хер вылетели
Чего там слышно из ГУОШа? спрашивают меня.
Ничего. Приедут, наверное. Вызволят.
Мы заглядываем еще в несколько комнат. Все целы, стреляют или снаряжают магазины.
«Уже скоро, наверное, приедут, думаю я о помощи из ГУОШа, знают же они, что мы тут окружены. Должны нас вытащить отсюда. Главное, чтоб не убили, когда мы будем выезжать. Может быть, нас не будут штурмовать. Дядя Юра и Степка и все, больше никого
Зачем мы полезли на крышу? Пересидели бы. Кто предложил на крышу идти? Не могу вспомнить. Или, наоборот, не надо было с крыши уходить? Что мы стали так суетиться? Как глупо все
Мне не очень страшно. Вовсе не страшно.
А почему Степа последний спускался? Ведь должен был я последним уходить. Или Язва
«- Отмахиваюсь от мысли. Потом, все потом. Так получилось.
Воздух в комнате треснул, метнулся по углам, уполз в щели. Во все стороны густо и жестко плеснуло песком, полетело щепье и стекло. Сетка, висящая на окнах, затряслась. Язву отбросило, он с грохотом упал спиной на пол и остался лежать с раздробленным лицом, хватая воздух, как рыба, выброшенная на берег.
В бойницу, в мешки и плиты влепили заряд гранатомета. В ушах звенит.
Тут же под окном гакнул и осыпался еще один взрыв. И сразу еще один.
Андрюха-Конь, вытерев голой рукой лицо и едва разлепив глаза, вновь встает к пулемету. Вслепую дав очередь, он вновь трет глаза.
Второй номер! Лента! орет он и снова трет глаза.
Я вижу под его глазами красные кровоточащие борозды, глаза тоже смазаны красным, и, кажется, веко порезано, наверное, в его ладонь впился кусок стекла, и он трет себя этой ладонью, не замечая.
Они идут! кричит кто-то.
Глядя в окно, я вижу перебегающие фигуры, много.
«Господи! Господи, как их много!» хочется заорать.
Кажется, что чеченцы движутся неспешно. Да, они неспешно бегут, прямо к нам. Зачем они сюда, к кому?
Один из бегущих, выхваченный моим суматошным зрением, прячется за сараюшку, где располагается кухонька Плохиша, присаживается и, скалясь, кладет гранату в подствольник.
Прицеливаюсь и стреляю, в присевшего за сараем удобно стрелять по диагонали, спрятавшись за стену. Чеченец дергается, но, не боясь выстрела, выворачивается в мою сторону и
Не знаю, стреляет ли он, я отстраняюсь, поднимаю вверх автомат.
«Косая тварь
» ругаю себя. И снова: «Зачем они бегут сюда?»
Торопясь, словно опаздывая, стреляем.
Граната! вскрикивает кто-то рядом со мной.
Вскидываю взгляд, стремясь увидеть легкий овальный слиток, готовый разорваться, и вижу. Граната бьется в сетку на окнах, отскакивает назад и падает под окна школы.
Услышав ухание разорвавшейся гранаты и надеясь, что взрыв отпугнет чеченцев, я снова пытаюсь выстрелить, но рожок пуст. И другой, привязанный синей изолентой к вставленному в автомат, тоже пуст. Бросаю их Амалиеву, к его столу, где он сидит у рации и снаряжает пацанам рожки.
Анвар, быстрей! кричу.
Он смотрит на меня озлобленно, загоняя патроны в чей-то рожок.
Я смотрю вокруг, замечаю автомат Язвы под кроватью Сани Скворца. Подбегаю туда и вижу чей-то носок. «Мой или Саньки?»
Отстегиваю от Гришиного автомата рожки, вижу, что один полный, а в другом последний патрон. Пристегиваю их к своему автомату, смотрю на спины, на лица пацанов. Они перебегают от окна к окну: мокрый, с бешеными глазами Столяр, взвинченный Федька Старичков, Кизя, с алюминиевыми, спокойными скулами и тонкими губами, Дима Астахов, повесивший трубу гранатомета за спину, Валя Чертков с одним глазом, раскрытым до предела, и другим совсем невидным, Скворец
Андрюха! ору я Суханову, который так и не сходил с места. Смени позицию!
Андрюха-Конь хватает пулемет за ствол и перебегает.
«Он же руку сожжет!» мелькает у меня в голове.
Присев на корточки, я примериваюсь, куда мне встать, и вижу чью-то руку, цепляющуюся за сетку, черную лапу с крепкими ногтями в грязной окаемке. Вслед за рукой появляется лицо, вполне довольное, обильно бородатое. Другой рукой взобравшийся прямо к «почивальне» чеченец кладет в бойницу, от которой только что отошел Андрюха-Конь, автомат, и я вижу, как ствол начинает подпрыгивать на кладке бойницы, стреляя в глубь «почивальни».
Бегу к окнам, зачем-то бегу к этому лицу, делаю, кажется, два прыжка и стреляю почти в упор в бороду. Палец мой изо всех сил тянет на спусковой крючок, но автомат больше не стреляет: суматошно я вставил тот рожок, где был последний патрон. Вытаскиваю из разгрузки гранату, срываю кольцо, бросаю ее в бойницу, вслед упавшему, словно боясь, что он снова полезет вверх.
«Ползут, как колорадские жуки
» думаю я, в голове мелькает детская картинка: какая-то сельская дорога, конец августа и колорадские жуки, уныло уползающие с картофельного поля, и мои детские ноги в красных сандалиях, подошвы которых уже покрыты влажной коркой жучиных внутренностей, с вклеенными в едко пахнущее месиво полосатыми желтыми крылышками.
Семеныч на связи! выкрикивает Амалиев.
Семеныч! орет стреляющий Столяр, не отходя от бойницы. Семеныч! ревет Костя, словно Куцый может его услышать. Они в окно к нам лезут, Семеныч! Прямо в окно! Вы где там, бля?
Амалиев, подумав мгновение, вытягивает руку с зажатым в ней динамиком и большим пальцем нажимает на тангенту, давая Семенычу послушать Столяра. Если, конечно, можно здесь что-то услышать.
Астахов, как ужаленный, отскакивает от бойницы, приседает, держа себя за голову. К нему кидается Скворец. Астахов убирает руку, кажется, в голову ему попал осколок. Течет кровь, Астахов зло морщится. Скворец танцующими руками бинтует его. Наверное, Астахову кажется, что бинтует слишком долго, он вырывает бинт из Саниных рук, связывает концы и возвращается к бойнице. По его шее течет кровь. Лицо у него страшное, взгляд дикий.
Столяр, пригибаясь, бежит к Амалиеву, поскальзывается на гильзах, переворачивается через голову и, сидя у ног Амалиева, выходит на связь.
На приеме! кричит он, назвав свой позывной.
Я не слышу, что говорит Семеныч.
Нас штурмуют! Мы в осаде! Три «двухсотых»! Дока убили! выкрикивает Столяр, кажется, тоже не услышавший Семеныча.
Когда будете? У нас раненые! Когда помощь? кричит он, подождав.
Слушает ответ.
Не понял!
Еще слушает.
Кашкин не приезжал! Я за старшего!
Опять слушает. Бросает рацию на стол.
Снаряжай, чего сидишь! орет он на Амалиева.
Заставляю себя выглянуть в окно. Кидаю еще одну гранату и, будто в отчаяние, стреляю, поводя автоматом во все стороны, пытаясь хоть что-то увидеть и в то же время уверенный, что вот сейчас, прямо сейчас вот, в следующую секунду, получу в лоб пулю.
|