Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Насчет совести - Искусство кино

Насчет совести

В разговоре о шестидесятниках я осмеливаюсь участвовать только как гласный диссидентов социалистического труда. Или инакомыслящих планового хозяйства, обязательно и непременно членов КПСС, но выкрестов — так получалось — административно-командной системы. Для меня с добровольного и сугубо бескорыстного погружения в алтайскую целину с ее гордиевыми узлами этот-то контингент еретиков морально-политического единства сделался самым интересным предметом наблюдений и публикаций.

Позже меня жизнь свела и с шестидесятниками чистой воды и, так сказать, первого разбора: стабильной клиентурой Лубянки, авторами «Нового мира» и «тамиздата». После «Русской пшеницы» я стал постоянным автором журнала Твардовского, был введен в некое подобие худсовета Театра на Таганке и оставался там все славные двадцать лет — до эмиграции Юрия Петровича Любимова. (Не слишком ли я хвастаюсь?)

Лучшими из людей, одаривших меня дружбой и поднявших из идейного небытия, образцами бескорыстия, первенства общественного над личным и нравственного над «вопросом хлеба и пшена», были Валентин Владимирович Овечкин, Лев Зиновьевич Копелев и мой ровесник Лен Вячеславич Карпинский. Они — все трое — были коммунистами, носили родимые пятна 60-х годов (и ленинские нормы, и диковинный сфинкс — социализм с человеческим лицом). Я им был, пожалуй, интересен именно разведданными о «лжи во спасение», о хитрецах-мятежниках, рискуя своей головой, создающих хозяйства-«маяки». Такие «маяки», какие номенклатура не может тиражировать; это ей, как пословичному немцу, — смерть. К этому рискующему типу вполне подходило некрасовское из «Кому на Руси»: «Клейменый, но не раб».

В ленинской триаде насчет его партии («ум, честь и совесть нашей эпохи») самым сомнительным элементом была совесть. Ленинская целесообразность оставляла всего один шаг до чекистской нормы, выраженной поэтом-одесситом напрямки: «Если скажет „солги“ — солги, если скажет „убей“ — убей». Да, идеологией шестидесятников была «жизнь не по лжи», и культ Ленина подпирался то приказом «не сметь командовать!», то отпуском за границу Мартова, то смелым-умелым отступлением к либеральному нэпу — благо Ильич тысячелик, как Шива. Но — совесть? Она в будущем квартиранте мавзолея если и «ночевала», то явно не была доминантой характера. И во всех кино- и театральных ленинианах шестидесятников на третий член облика партии особого упора не делалось.

Но с чего это совесть должна была проснуться в председательском корпусе, скажем, в 0,1 процента этой ветви районного партактива? А по специфике занятия. По нахождению между молотом партийного диктата и наковальней подлинной колхозной жисти-жистянки. С трудоднем пустопорожним и трудоночью не полней. Это ленинская продразверстка делала короткие набеги на мужиков, а председатель уже с Семена Давыдова (кстати, питерского) внедрялся в колхоз всерьез и надолго, и ягодки от своих хлебосдач должен был кушать сам. Сам и «вывяртываться». Потому так долговечна была присказка про председательскую жизнь. «Как картошка. Если зимой не съедят, то весной посадят». Процент «посадки» в этой профессии был едва ли не выше, чем в диссидентстве прямо идеологическом. Преду в силу устава колхозного было позволено (формально) гораздо больше, чем в государственном совхозе, и азотная атмосфера «чего ни хватись, того и нет» погружала его с головой в пучину съестных и денежных «приветов с Кубани». Багажник по дороге в область пустовал только у обреченного. И что-что, а уголовное дело у райкома было готово на каждого преда: для этого и держался в хозяйстве платный (независимый!) парторг от райкома.

Сама же сфера обязанностей… Кому зимой везти роженицу на тракторе? Кто ответит за выгреб осенью и семфонда, и фуражного, кормового зерна?

К кому идет вдовица за шифером (крыша течет), а комбайнер — за «Москвичом»? Кто возглавляет войну против зеленого змия в бригадах и накачивает в сиську гостей из края на особом председательском пруду, куда гонять коров заказано из экологии («лепешки» проклятые, вонь и мухи)? Всё он один. Первый видящий жизнь как она есть и последний в партноменклатуре.

Прохор Семнадцатый Гавриила Троепольского и грузный Опенкин из «Районных буден» Овечкина, Кирилл Орловский, прообраз салтыковского фильма «Председатель», и мудрый аки змий Аким Горшков, патриарх колхозных промыслов Владимирской Мещеры (мой опус в юбилейном (№ 500!) номере «Нового мира» за 1966), — они разные люди, но — люди. Райком дал им кнут, а пряник добудь сам. Пятьсот, а где и тысяча живых душ подняли за него руки, их жизнь на 90 процентов от меня, преда, зависит. И будущее сынка-дочки, и здоровье жены, и жилье, вода в трубах, газ, достаток или нищета, растащиловка и пьяный угар — процентов на девяносто все это зависит от меня. Могу я — при хождении по острию ножа, при ночных страхах за свою семью — сделать жизнь тех пятисот человеческим существованием, а не скотским стоянием в загоне? Если рискну своей шкурой — да. Если применю ложь во спасение, утаю поля чистого пара в засушливой Кулундинской степи, не дам осенью выкачать фураж, заведу отношения вась-вась с хапугами Госстроя, затею монетные дворы по образу горшковского метельного да углежогного «Большевика» или латышских «Адажей» и теми дворами стану не только окупать убытки от разных бредовых кукуруз-«елочек», но и школу наконец-то построю, спортзал заведу, конюшню для детворы, профилакторий дояркам, Дом отдыха в бору на озере…

Но «первый» райкома — он же будет терпеть мои шашни до тех пор, пока они будут служить ему, пока я буду полезен прежде всего Маммоне, а потом уже кому сам хочу! Короче — стану его буратинкой, его изделием для иллюстрации «условия одни, а результаты разные», сделаюсь витринкой района, постоялым двором для уполномоченных, обжоркой и источником взяток. А чуть что не так — «зазнался, перерожденец», «время зубы ломать», компромат уже готов, а суд назывался еще народным. Не басманным, нет.

Тут и вступала в действие совесть. Или построение социализма с человеческим лицом в одном отдельно взятом колхозе — или система «бу-сделано», вялое старение и свой домок на окраине районного городка как финал.

Бизнесом такой расход энергии назвать я бы поостерегся, так как личный профит председателя (хоть и был под конец колхозов формально выше зарплаты первого секретаря райкома) контролировался всем глазастым колхозом — покупать себе «Гранд-Чероки» и строить коттеджи на ветхую тещу стали со времен ОАО. Как и не платить зарплату годами.

Ситуация являлась довольно тиражной: перед распадом в стране было сорок восемь тысяч хозяйств. Я ввязался в процесс спасения самоуправно выросших «маяков» и прослужил в этом виде МЧС тридцать лет и три года.

У В.Кочетова в его сочинении «Чего же ты хочешь?» западные враги коммунизма саморазоблачаются таким макаром:

«Мы побуждаем у них (советских) тягу к комфорту, к приобретательству, всячески насаждаем культ вещей, покупок, накопительства. Мы убеждены, что так они отойдут от общественных проблем и интересов, утратят дух коллективизма, который делает их сильными, неуязвимыми. Их заработков им покажется мало, они захотят иметь больше и встанут на путь хищений. Хищники, хищники, хищники! Всюду хищники!»

А в глубину Мещеры дважды Герой и союзный депутат семидесятипятилетний Горшков А. В. вез после каждой сессии на миллион-полтора ширпотреба, выцыганенного у министра торговли. Тюль, посуду эмалированную, чайные сервизы, простыни и вообще постельное белье, женские сапожки, пальто (воротник-норка) и детский трикотаж хищники-доярки разбирали ночью после закрытия сельмага. Старый лис колхозных промыслов не мог позволить, чтобы миллионы на руках превращались в туалетную бумагу, и стал на путь ЦК: путь закрытых распределителей. Председатель с 1928 года, в свое время отсидевший в Ивановской тюрьме, приятель А. Т. Твардовского, драгоценный мой Аким Васильевич был редчайшим примером среди отряда ходивших по лезвию: он скончался на девятом десятке от шестого инфаркта в кругу семьи в своей библиотечной комнате.

Иван Андреевич Снимщиков из Балашихи под Москвой, промысловик и строитель, едва своим уголовным делом не вызвавший мятеж под самой столицей, Иван Андреич, подполковник в войну, за все семнадцать колхозных лет наживший имущества на 900 рублей 1971 года (по описи суда), был исключен из партии и осужден на пять лет. Совсем потеряв зрение, доживал в хрущебе.

Иван Худенко из-под Алма-Аты умер в тюремной больнице. Срок получил за сокращение руководящего аппарата совхоза с восьмидесяти до двух единиц: себя и главбуха. Дела в хозяйстве пошли круто вверх, но член Политбюро Д. А. Кунаев умыл руки — и человека не стало.

Виктор Прокопович Белоконь, оставивший на фронте ногу, Герой Соцтруда, основавший колхозное богатство родного села Сербы на поставке свежих яблок-груш из-под Одессы в Забайкалье, зимнюю Читу и в офицерскую Борзю, рассорился с пьяницей Макогоном, первым секретарем своего райкома, был исключен «из рядов» и немедленно отдан под суд.

Мне пришлось защищать одноногого богатыря, лихого охотника и завзятого пасечника от неба в клетку полных четыре года, втянуть в дело директора Института США и Канады Георгия Арбатова, а через него «выйти» на Ю.В.Андропова, тогда главу КГБ. Тщетно. Украинская партмафия сжевала старого солдата.

Белорусская верхушка все прощала Кириллу Орловскому, превратившему колхоз «Рассвет» в страну Утопию, но батька Лукашенко жестоко покарал и сломал жизнь заместившего того Старовойтова исключительно по тому самому отличию: «Клейменый, но не раб».

О моих друзьях-наставниках, вводивших меня в 60-е годы. Валентин Владимирович Овечкин, травимый курской партийной сворой за отказ писать о колхозе «Родина Хрущева», совершил попытку самоубийства, лишился глаза, уехал к сыновьям в Ташкент, я бывал у него. На его могильном камне странная надпись: «Овечкин Валентин». «Поднявшийся первым» (так о нем часто писали) очень страдал от изоляции — и языковой, и духовной. Его друг и опекун, пред богатейшего колхоза «Политотдел» Тимофей Хван, Герой, депутат и все прочее, тоже попал в тюрьму и там и умер.

Копелевых — Лёву с Раисой — выселили из СССР в Кёльн к Генриху Бёллю, я нелегально (год-то был 87-й) заехал к ним повидаться и от души порадовался за святое семейство: они жили в свободной стране и свободной литературе. Лев Копелев с его знаковой белой бородой был почти национальной ценностью в ФРГ (майор КГБ сел за «сочувствие к немцам»!), он издавал в университете серию книг о русско-немецких связях, Рая писала и широко издавалась…

«Поздний сын ленинского завхоза», как сам себя аттестовал сидевший малышом на сталинских коленях Лен Карпинский после исключения «из рядов» и вообще остракизма с наружным наблюдением сильно нуждался — после августа-91 принял от Егора Яковлева газету «Московские новости»…

Разница между шестидесятниками свободного слова и более или менее свободного дела состояла хотя бы в том, за что сажали. Игорю Губерману срок дали не за «гарики» типа

Возле тюрем стоят часовые]

У Кремля и посольских дворов.

Пуще всех охраняет Россия

Иностранцев, вождей и воров,

а за наспех сфабрикованную спекуляцию. То ли иконами, то ли автошинами. И Бродского сослали «не за то»: никаким тунеядцем и плейбоем поэт не был, когда Лубянка ему «делала биографию» вологодским коровником.

А Ивана Снимщикова судили именно за подрыв государственной политики в зарплате: платил своим по две средние зарплаты Балашихинского района да еще и катал доярок и делателей линолеума на теплоходе по Черному морю. И Виктора Белоконя, Ивана Худенко да сотни и сотни еретиков-неслухов сажали за нанесение вреда колхозной экономике, за издевательство над строем и его трудностями, за дешевый популизм и подрыв государственной дисциплины. Долгота сроков и удельная частота уголовных дел требуют особого изучения: у меня тогда не тем были заняты и дни, и мозги.

«Мы живем в удивительное время, когда к деньгам изменилось отношение», — писал Михаил Зощенко. Разумеется, в иную пору и по поводу совсем другого изменения. Но дефицит бескорыстия и острая нехватка общественной работы как изначально окупающей себя заставляют вспомнить 60-е годы. Не их товарной нищетой (мы с женой, оба работая, заимели собственную супружескую кровать на десятый только год после студенческой свадьбы!), не проникновением партийности и классовой борьбы в любую щель и норку, а проявленной тогдашним поколением широтой души.

Как-то с политологом Миграняном (тогда и не профессором МГИМО, и не седовласым) в Доме кино на Васильевской по поводу долголетия шестидесятников у нас произошла… не перепалка и не перебранка, а, скажем, дискуссия. Он мне — про тот же подгон советской власти к условиям, когда можно жить, про Ленина («непременно повесить!») и строй с человеческим лицом. Я ему — что-то вроде сюжета «армянского радио».

Похороны. Родичи несут гроб, а сам усопший сел в том «деревянном бушлате» и (сверху-то виднее) дает советы. Или ценные указания. Взять вправо, здесь осторожней, тут можно шире шаг.

Когда так долго и неутомимо хоронят, наверняка обречен на вопрос «Теркина на том свете»:

Не условный ли у нас

Ты мертвец покамест?