Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Воркута. Воспоминания - Искусство кино

Воркута. Воспоминания

Май 1946 года. В четырех номерах «Правды» опубликован очерк Величко «Сияние севера» о том, как большевики Заполярья в суровых условиях войны нашли в Большеземельской тундре сказочные запасы угля и разведали, добурились, добыли «камень жизни», построили на вечной мерзлоте в краю белого безмолвия жемчужину Заполярья Угольный комбинат и, как только была прервана блокада Ленинграда, послали туда добытый уголь, чтобы согреть исстрадавшийся город. Отличный материал для романтического фильма — большевики разбудили спящее веками сокровище. Героические люди идут в снежную пустыню, сквозь яростные атаки пурги. Здесь тоже фронт, такой же важный, как под Сталинградом или на Днепре, здесь так же гибнут лучшие, идущие впереди, поэтому, когда мне предложили в Сценарной студии взяться за эту тему, я благодарно ухватился. И вот уже договор, аванс, командировка.

В тот первый послевоенный год я вдруг, совершенно неожиданно стал драматургом. Позади уже была работа в театре, в Москве у Мейерхольда, в Ташкенте, Кирове, на Дальнем Востоке. Позади были роли, первые режиссерские пробы, студия Арбузова — Плучека, ставшая фронтовым театром, командировки на Северный флот, на Западный фронт, ранние браки, романы, разрывы. Сергей Аполлинариевич Герасимов, нуждаясь в молодом помощнике, пригласил меня старшим преподавателем в свою мастерскую во ВГИКе, которая готовила актеров и режиссеров. В то время Герасимов, кроме того что снимал кино, был замминистра, ведал всей кинохроникой СССР, заседал в Комитете по Сталинским премиям, преподавал. Он был педагогом и актерским режиссером милостью божией.

Набирался курс без нас в Алма-Ате, откуда были привезены сорок красавиц, из которых мы с Тамарой Федоровной Макаровой отчисляли по семь-восемь душ, так как невозможно было использовать такой табун в малокартинном кинематографе военной поры. Бывало, Сергей Аполлинариевич растерянно оглядывает класс: а где, собственно, такая-то, скажем, Маша? Увы, ее уже нету.

А вот с мужским составом у нас были трудности — несколько инвалидов, комиссованных с войны, белобилетников, — не с кем было играть этюды. Так что когда мой добрый знакомый знаменитый актер Иван Любезнов прислал ко мне с записочкой стройного шестнадцатилетнего красавца Женю Моргунова: возьми, дескать, сироту, мать бедная, бьется одна, — я немедленно повел его к ректору и добился зачисления, хоть у Жени образования было — неполных пять классов, что не помешало ему уже через год убедительно сыграть Рогожина в «Идиоте» и стяжать успех у таких зрителей, как Довженко и Фадеев. Потом мы с ним ставили отрывки из Чехова, Флобера… От будущих режиссеров Сергей Аполлинариевич требовал умения излагать на бумаге свои заявки, замыслы, но дело это шло почему-то туго. Помню, наш студент Коля Розанцев, заявивший тему: пришел с войны парень, а его девушка собралась замуж за другого, — все никак не мог свой этюд написать. Я ему выговор: мол, лентяй ты, братец, — я был с ними строг, предоставляя возможность Герасимову быть добрым. Так этот Коля довольно развязно мне заявил: ладно вам, Леонид Данилыч, дескать, актерству по-Станиславскому вы еще можете нас учить, но насчет сценарного дела и вам ничего не известно — дело-то непростое. Нахал был Коля, впрочем, я был старше его всего лет на пять. Поэтому в ответ ему я сказал: «Ах так? К следующему занятию я тебе твой паршивый этюд сам напишу».

И за выходные накатал без помарок страниц тридцать на попавшейся под руку бурой оберточной бумаге. А прочитав, увидел, что это — второе действие какой-то пьесы, и немедленно присочинил к нему третье. В середине следующей недели Герасимов вернулся с Урала со съемок натуры, и вся мастерская была в сборе. — Ну, кто будет читать? Есть что-нибудь новенькое? Томительная пауза, и тогда я говорю: — Набросал тут за Колю.

И пересел с преподавательского места, между Герасимовым и Макаровой, по другую сторону стола на студенческий табурет со своей пухлой рукописью. Здорово рисковал — вдруг провал? Единым духом читанул свои два акта. Слушали и студенты, и Герасимовы замечательно, утирали слезы, смеялись, аплодировали. Затем последовала речь-лекция Сергея Аполлинариевича (стенограмма у меня сохранилась): блестящий литературный дебют, торжество школы… Второе действие есть, а третье требует редакции, потому что счастье играть невозможно — оно предмет искомый и т.д. и т.п.

Вот эта завышенная сгоряча оценка меня и погубила. Я проникся самоуважением, всерьез поверил, что не боги горшки обжигают. И особенно меня поразило, что выдуманные персонажи сами вякают что-то мною не предусмотренное, острят и даже создают смешные коллизии — драма вдруг начинает скакать в комедию, чего я вовсе не предполагал. И все это передается слушателям. Поэтому мне ничего не стоило, воспользовавшись советами С.А., поправить то да се и присочинить первый акт. И вот уж мою «Веру, надежду, любовь» всерьез почитывают в театрах. Но тут Главрепертком ее запретил. До сих пор не пойму за что. За «мелкотемье», был тогда такой грех. Тогда я из пьесы сделал сценарий, и мне даже выдали на Сценарной студии аванс в пятнадцать тысяч (автомобиль в те годы стоил столько же, но очередь на его покупку — десять лет). Но главным было то, что я — на Олимпе!

Живой классик Александр Петрович Довженко начал обсуждение моего сценария тоном привычно раздраженным, покровительственным:

— Тъидцать стъаниц пъочев — ничего не поняу… — Листает. -Мытька, Веука… К чему эти уничижительные къички? Есть Мытя!.. Здъаствуйте, Вееа… Не поучилось это у вас… Готовайню в мусоъе подобъал в Штеттине… Не тащите сюда этот немецкий мусоо! — Еще что-то цитирует. — Типичная пъетэнзия на ненужное остъоумие… — И неожиданный вывод: — Можете ли вы писать сценарии? Безусъовно можете. — И даже что-то вроде поздравления. Потом Габрилович уподобил меня Хемингуэю, Ромм угадал герасимовскую школу, хвалили Юзовский и Федор Левин. Шкловский, откровенно любуясь молодым нахалом, спросил грустно: «Вам легко писать?» Я, чувствуя подвох, ответил бойко: «Да, Виктор Борисович!» — дескать, не морочьте, старики, нам голову вашими сложностями. На что он совсем уж печально отозвался: «Это пройдет».

Собственно, комплиментами на этот раз все и ограничилось. Дальше сценарий как-то не продвинулся, в план не попал, что меня нисколько не обескуражило. В голове роилась куча идей, аванс остался в пользу автора, и главным было чувство причастности… Тем летом Довженко читал в ЦДЛ свой сценарий. Народу в Дубовом зале, несмотря на каникулярное время, набилось полно, читал Александр Петрович интересно: в первые минуты ничего невозможно было разобрать, только бормотание, отдельные слова, но потом, то ли автор разогрелся, то ли зал как-то настроился на его волну, но покорены были все — восторжествовала стихия поэзии, все казалось внове, свежо, особенно, красиво. Тот же феномен я наблюдал на вечерах Пастернака: первые несколько минут аудитория переполненного Дома ученых почти что в панике тщетно вслушивается в совершенно нечленораздельное гудение поэта — ничего понять не возможно, но вот происходит чудо — все всё понимают, зал заворожен, пленен, очарован.

По окончании вечера я напросился к Александру Петровичу в провожатые — от Поварской до середины Кутузовского проспекта, где он жил, километров пять, — шли неторопливо, было еще светло, и Москва просторная, нешумная. Меня, как и всех, очень взволновало то, что я услышал, но Довженко спросил, что не понравилось. В киноповести был такой эпизод: «Птицы кричат!» Голод на Каховской стройке. Голодные гуси без сил падают на землю. (Значит, и там, откуда они летят, тоже есть нечего.) Герой подбирает их, несет в хату спасать. Дети малые хнычут: «Хочу ножку! Хочу крылышко!» А отец им сердито: «Крылья — чтоб летать!» И не дал ничего, подкормил чем-то гусей и выпустил, стоит на горке, глядит, как они полетели. Жена подошла, положила голову ему на плечо, сказала: «Красивая у тебя душа, Тимофей!»

Вот я взял и ляпнул: «Александр Петрович, если б у меня голодный ребенок попросил: „Хочу ножку“, — я б не то что дикого гуся, народного артиста, кажется, прирезал, чтоб накормить…» В общем, пошутил неуклюже. Классик не улыбнулся, посмотрел на меня как-то мимо, словно на табуретку, не чувствующую поэзии. Но не рассердился, не пренебрег мной и в дальнейшем не отказывал в расположении… Как-то в мосфильмовском коридоре остановил: «Куда идете?» И, сочтя несущественными мои личные намерения, потянул за рукав: «Пойдемте, молодых грузин посмотрим». Абуладзе и Чхеидзе привезли показать ему своего ослика. «Лурджа Магданы» — так называлась небольшая, но пронзительная по атмосфере картина. Через много лет мой сын Михаил будет оператором у Тенгиза Абуладзе на «Покаянии», про который тогда писали: «Фильм эпохи». В 46-м году кинематографистов и писателей в Москве еще было не много, но когда прошел слух, что есть оказия отправить письма в Воркуту, нашлись коллеги, пожелавшие написать Каплеру, «который там». Целый день я мотался по городу, на «Мосфильм», к Ромму, к Довженко и собрал кучу писем — многим захотелось тогда проявить хоть какое-то внимание к своему товарищу-узнику, подать знак, что о нем помнят. Александра Яковлевна Бруштейн исписала целую ученическую тетрадь («Я тут кувыркалась, как клоун»). Замечательная была старуха, которая заслуживает подробного упоминания. Написал «старуха», хотя сейчас я лет на двадцать пять старше ее тогдашней, однако стариком себя упорно не чувствую. Только кажется мне — видимо, по-стариковски, — что в те годы чаще встречались люди прекрасные. Негодяев же — всегда избыток.

Сегодня, перелистывая пожелтевшие, обветшавшие за полвека с лишним страницы дневника, газетные полосы, протоколы редколлегий, заключения худсоветов, блокноты, документы, наталкиваюсь на официальный бланк:

СССР Министерство внутренних дел ГУЛГМП 25 июля 1946 г. № 17-4 11496 г. Москва

Начальнику Комбината ВОРКУТАУГОЛЬ МВД СССР Генерал-майору Тов. Мальцеву М. М. Начальнику ИНТАУГОЛЬ МВД СССР Полковнику тов. Халееву М. И. Министром внутренних дел Союза ССР товарищем Кругловым С. Н. дано принципиальное согласие на создание художественного фильма о работе горняков и строителей Печорского бассейна. С этой целью Министерством кинематографии СССР командируются на Воркуту и Инту кинодраматург т. Агранович Л. Д. и кинорежиссер т. Минкин А. И.

Прошу помочь т.т. Аграновичу и Минкину необходимой консультацией для создания художественного фильма о Печорском бассейне, учтите, что в фильме не должны быть подлинные лица и не должны использоваться секретные материалы.

Зам начальника ГУЛГМП МВД СССР Инженер-полковник (Подпись) (Шелков)

Недоумеваю, почему этот важный документ остался у меня? Ах, да! Предполагалась еще и Инта, но я туда не поехал, мне хватило воркутинских впечатлений. А режиссер т. Минкин так и не объявился, то ли сам раздумал, испугался такой географии, то ли его кто-то счел неподходящим для эпопеи. Так что, в Воркуту я отправился один. Дорога до Воркуты, с долгими стоянками в Кирове и в Котласе, занимала тогда несколько суток. Перезнакомившись с соседями по вагону, я наконец сообразил, куда еду. У большинства наших пассажиров имелось разрешение на свидание с близкими родственниками, которые «сидели». С сыновьями, мужьями, отцами, матерями.

А. П. Чехов рекомендовал писателям ездить третьим классом? Истинно так, историй я за эту дорогу наслушался на неполное собрание сочинений, но для соцреализма они не годились. На частых остановках бабы прямо к вагону подносили горячую картошку, соленые огурцы, крутые яйца, курят, водочки по коммерческой цене, в каждом буфете — пирожки с повидлом (хлеб был еще по карточкам). На вторые, что ли, сутки в вагон зашел вежливый товарищ: «Кто тут из кино?.. Полковник Иванов просит вас».

Соседний прямой до Воркуты, тоже общий вагон, но почище нашего, с электричеством, и три яруса полок белеют аккуратными постелями — здесь едут сотрудники, инженеры, вольнонаемные. С Ивановым, замполитом комбината «Воркутуголь», мы как-то сразу сошлись — он был похож на моего друга полковника Солодовникова и показался мне человеком спокойным, надежным, какому хочется тут же доверить любой участок, хоть на войне, хоть в тылу. Действительно, простой русский человек (даже стыдно писать такой штамп). Александр Иванович не рисовался, а был, существовал — подлинный, невыдуманный, естественный. Видимо, эпоха нуждалась в таких. Вдумчивый читатель (если мне повезет на такого), пожалуй, здесь поморщится: какой неразборчивый тип этот автор — с кем он с ходу вступает в доверительные отношения? Или врет, небось поджилки тряслись от таких контактов? Прошу поверить, изо всех сил стараюсь сейчас вспомнить, как это было, хотя поведение мое тогдашнее нынче кому-то покажется глупым и беспринципным.

Так вот, наша беседа, обходя нежелательные темы, текла легко и непринужденно. Не сговариваясь, мы делали вид, что они не существуют вовсе. Иванов предложил мне переселиться в их комфортабельный вагон, но я отказался — у нас уже компания сложилась, пулька, да и устроились терпимо, здесь же надо было кого-то лишать обжитой полки. Мы проговорили, стоя у окна, полдня, как старые, добрые знакомые, и продолжали беседовать и завтра, и послезавтра. Я, помню, сказал: «Хочу повидать Каплера, у меня к нему письма от товарищей». Иванов повел плечом: «Пожалуйста, он же не в зоне». Шесть суток пути, жары, пыли, жесткой полки, одуряющего преферанса, немыслимых стояний по десять часов кряду. За Полярным кругом — уже ни деревьев, ни баб на станциях с чугунами горячей рассыпчатой картошки, с воблой и малиной. Незаходящее солнце над километрами колючей проволоки, вышками, бараками, редкие кустики, какие-то люди, копошащиеся поодаль от дороги. Особенно нудными показались последние часы, когда мы то и дело останавливались, пропуская встречные угольные эшелоны. На одной из таких остановок, на подходе к Воркуте, полковник пригласил меня — за ним подошла машина, но я поблагодарил и отказался: уж доеду с попутчиками.

— Тогда вас встретят.

И точно — не успел поезд окончательно затормозить перед станцией, в вагон ворвались двое штатских, пробились ко мне против течения: «Вы из кино?» — и, подхватив мой чемоданчик и портфель, бесцеремонно отстраняя других пассажиров, выбрались на перрон. Тут стояла «эмка» с лимонными занавесками на окнах.

Генерал на плотине
Генерал на плотине

Езды нам было минуты три. Машина описала аккуратный прямоугольник — два-три квадрата зеленого газона — и остановилась у одноэтажного бревенчатого домика с большими окнами и парадным крыльцом. Это была гостиница для привилегированных гостей. Как мне объяснили встречавшие, бывшая квартира генерала. Тихая, словно мышь, пожилая заведующая, явно из заключенных, препроводила меня в кабинет: «С приездом. Ванна готова». Старший из встречавших деликатно осведомился: «Как у вас желудок?» «Нормально», — говорю. Оказывается, товарищ интересовался, не нуждаюсь ли я в диете. На круглом столе кипящий электрический самовар, покрытые свежей простыней свежие овощи, сливки, рыбка, котлетки… Я раздвинул плотные, цвета хаки, фланелевые шторы — солнце будто остановилось в белесом небе, даром что полночный час. За окном на лесах стройки без суеты и лишнего шума работали люди. Присмотревшись, я увидел у них на спинах пятизначные номера. Раньше наблюдать такое я мог только в антифашистских фильмах. И, честно говоря, все эти явные знаки каторги — вышка, колючка, солдат с овчаркой — ничего, кроме любопытства, не вызвали, не испортили моего настроения блаженной расслабленности после долгого лежания в ванной, смывшей пыль и оторопь долгой дороги.

Ужин я не одолел, поковырялся вилкой в салате, выпил стакан чаю, с наслаждением вытянулся на свежайших простынях и, несмотря на усталость, долго не мог заснуть. Пока не встал, не задернул шторы и не устроил себе ночь. Разбудил меня зычный звонок. Я услышал в коридоре голос заведующей: «Он еще отдыхает, гражданин генерал». Я сообразил, что речь обо мне — других постояльцев в доме не было, — и крикнул: «Не сплю!» Женщина сказала: «Сейчас-сейчас… — И чуть громче мне: — Возьмите трубочку, вас — генерал».

Я услышал в трубке шумное дыхание.

— Мальцев говорит… Как себя чувствуете? Приняли вас нормально?

— Спасибо, — отвечаю, — все отлично, здравствуйте.

И опять дыхание.

— Хорошо… Пожалуйста, заходите.

— Когда прикажете, Михаил Митрофанович?

Я уже понял, что генерал здесь один, и имя его легко запомнилось.

— Когда хотите… В час заходите.

Я определенно почувствовал себя Хлестаковым — не за того принимают. Посмотрел на часы — ровно восемь.

Непривычная к прозе рука развозит тут излишние, ненужные подробности. Нельзя же всерьез описывать, как брился, не отрывая глаз от немого кино за окном — от вышки с часовым, от людей с номерами на спинах, — как расспрашивал гостиничную хозяйку Сарру Осиповну, давно ли она тут и каково ей живется. Оказалось, так давно, что ей уж и ехать отсюда некуда, незачем, нигде не ждут, некому. Спокойно так, не жалуясь, рассказала она, что и на общих работах побывала, и хлебнула разного, а сейчас-то все у нее хорошо, тут нетрудно… Генерала похвалила: очень хороший, не антисемит.

Времени у меня было еще полно, и я, взяв письма Каплеру, отправился на его поиски. Было известно, что он работает фотографом. В «Службе быта «Динамо» словоохотливые парикмахеры и фотомастера мне объяснили, что до него надо пройти еще метров триста по бульвару — так называлась травка, огороженная низким штакетником и в ней четыре ряда тощих, дрожащих саженцев.

С трудом отвязавшись от общительных динамовцев, горячо интересовавшихся, что слышно в Москве, я двинулся дальше и через несколько минут на избенке в три окна нашел вывеску фотоателье Промкооперации.

С знаменитым и популярным в те годы Каплером я до этого знаком не был. По поводу его ареста ходили фантастические слухи, которые впоследствии оказались чистой правдой. Принял он меня, как друга детства, хотя впервые услышал мою фамилию. Такой это был человек — открытый, веселый, доброжелательный. А может, объяснялось это тем, что с полгода назад в Воркуту приезжали ленинградские документалисты, приятели Алексея Яковлевича и… не нашли времени зайти к нему. Остереглись, побоялись. Видимо, как более опытные товарищи они знали, что следует и чего не следует делать, не то что я, салага, дилетант. В общем, уехали они, не повидавшись, а он их ждал. Я же явился сюрпризом, совершенно неожиданным. К слову сказать, тогда я и думать не думал, что совершаю какой-то геройский акт. Наоборот, был уверен: я советский человек в своей советской стране веду себя нормально.

Мы сидели, говорили о том о сем, и никто нам не мешал. Изредка заходили заказчики. Один такой тип в ватнике, с челочкой, окаменев на миг перед камерой, осведомился: «Гражданин фотограф, а можно на фотокарточке дать такой оттеночек — прощай, Заполярье?» Каплер согласился: «Можно. Будет стоить на три рубля дороже».

На строительстве бульвара. Мальцев первый
На строительстве бульвара. Мальцев первый

Алексей Яковлевич в заключении располнел и, наверное, от этого выглядел по-домашнему в своей сатиновой толстовке или спецовке. Здесь были и работа его, и жилье. В большой комнате-ателье, куда вход был с улицы, кроме стационарного фотоаппарата стояли еще два-три примитивных осветительных прибора, ширма, светлый и темный задник-фон и переносный отсвечивающий экранчик. В задней маленькой комнате помещались только матрас на чурках (неприбранную постель хозяин предупредительно сгреб в изголовье), табуретка, стол, заваленный покоробившимися снимками, так что клиентам подчас приходилось самим отыскивать свои. И еще была темная лаборатория-чуланчик с красным фонарем, кюветами, увеличителем. И с дверью — черным ходом. (Чрезвычайно полезное удобство на случай, если, скажем, надо незаметно выпустить невзначай заглянувшую визитершу.) В общем, режим жизни для Каплера образовался тут вполне терпимый, если не считать, что он был зэк и тянул свой срок, а весь его комфорт висел на волоске. Вторая же сталинская пятилетка, еще более неожиданная, чем первая, была для него значительно тяжелее. Но это все будет потом, а сейчас мы превесело провели с ним несколько незаметно пролетевших часов, до слез смеялись, читая тетрадь Александры Яковлевны Бруштейн. Я рассказал все, что знал об интересующих его знакомых. Вдруг он спохватился: «Вы как с генералом условились?» «В час». — «Бегите. Он очень аккуратный человек!»

До управления комбината было недалеко, и я поспел вовремя. В приемной навстречу мне вскочил капитан, назвав по фамилии, поздоровался: «Вас ждут» — и отворил дверь в кабинет. Михаилу Митрофановичу Мальцеву в ту пору было сорок два года, но его нисколько не портили ни полнота, ни неизбежная при излишнем весе генеральская одышка. Лысеющий круглоголовый блондин, синие глаза, в гневе обесцвечивающиеся, движения и речь как будто неторопливы, однако его сотрудникам всегда приходилось за ним поспешать и напряженно вслушиваться в то, что он говорил.

Я отдал ему рекомендательные письма от министра внутренних дел Круглова и министра кинематографии Большакова. Жест, которым он, не взглянув на конверты, отодвинул их в стороны, был великолепен — дескать, бумажкам цену знаем, а вот сам-то ты, мил человек, что из себя представляешь?

— Значит, писать будете? — Пауза. — Про перековку? (Радио в этот день передавало о восстановлении Беломорканала.)

Я в ответ помычал что-то невразумительно отрицательное.

— Это правильно. — Генерал посопел и прибавил размеренно: — Здесь лагерь. И наша задача — медленное убийство людей.

Вот так! В первую же минуту знакомства. Неизвестному типу. В 1946 году. Я и сейчас, пятьдесят шесть лет спустя, задумываюсь — что это было? Знак доверия? Испытание? Что за гость? Дескать, кто ты? Дурак? Прохвост или чудак, не от мира сего? Ни на людоеда, ни на болтуна Мальцев не походил. Я глядел на него и думал, что его бы мог замечательно сыграть Щукин. Только как передать интонацию его слов — не показную, а еле-еле слышную, глубоко спрятанную горечь?

«Ну, ты, совсем, обалдел? — быть может, воскликнет тут вдумчивый читатель. — Совсем заврался, заливаешься соловьем Большой Лубянки, подсовываешь нам гулаговского генерала в доспехах Гамлета! Неужто за полвека не расстался с иллюзиями?» Расстался. Давно. Но я хочу рассказать все по порядку, как оно было, не скрывая ни собственной слепоты, ни даже, пожалуй, низости.

Пять недель я гостил в Воркуте, каждый день наблюдая в действии героя моей будущей картины. Генерал таскал меня за собою по всем маршрутам необъятного угольного бассейна, демонстрировал успехи, не скрывал грязи стройки, мрака буден, вводил в курс дела, знакомил с людьми. Таким образом он помогал мне, облегчал задачу — представляя меня товарищам эдаким доверенным лицом, открывая передо мною почти все двери и обязывая всех помогать мне. Лучшего Вергилия, который водит тебя по кругам ада, и представить невозможно. Но, разумеется, никаким гидом он не был — генерал работал. Проверял, направлял, поправлял на многочисленных своих объектах, держа в голове тысячу дел, зная в лицо, по имени, фамилии сотни людей с их достоинствами и недостатками, решая их проблемы тут же, не кладя телефонной трубки. «В чем дело, Литваков? Я же сказал, кювет вскрыть, посмотреть, что там, и закрыть к утру». - «Просчитались с людьми, товарищ генерал».

Строителей аэродрома подводит грунт — он дышит, как живой. На площадке 1000 на 400 метров работают катки, трактора, самосвалы возят торф, песок, но под ногами что-то происходит — сюрпризы мерзлоты. Мальцев идет широким медвежьим шагом, со стороны кажется, что он не торопится, однако следующим за ним приходится почти бежать. «Я недоволен вами, Литваков». И тут же распоряжение на карьер другой нерасторопной службе: «Моего приказа ждете?.. Слушайте, не превращайте меня в няню — договаривайтесь шерочка с машерочкой. А я вечером проверю». Сначала стараюсь держаться в сторонке, но постепенно понимаю, что не мешаю, скорее, как-то скрашиваю будни, видимо, и генерал нуждается в свидетеле, в независимом собеседнике. Он немного, ну самую малость рисуется, как режиссер, которому зритель не помеха, а, напротив, помогает творить. «Если вы в это даже выгрались, ваша правда — так надо играть». Разумеется, это творчество, созидание — отделяется твердь от хляби. Какое несчастье, что я не могу поделиться такими наблюдениями с Мейерхольдом, которого убили товарищи этого же ведомства. На Капитальной, самой мощной шахте, час назад произошла авария.

— Жертвы есть?

— Нет, гражданин генерал.

— А кто был на пульте? Статья какая? Он что же, уснул?

Пожилой инженер-шахтинец (двадцать лет за вредительство) докладывает: «Оборудование сильно изношено, наше еще, с Донбасса. Ремонтируем. Но лучше заменить». Он совсем не волнуется, держится на равных.

И Мальцев с ним так же уважителен: «Давайте вместе подумаем вечером, что делать». Берет трубку, терпеливо ждет ответа станции, потом: «Повнимательнее, пожалуйста, к этому номеру». И тут уже другой тон, с лицом начальствующим: «Интересная у вас служба, — шумно дышит, — сейчас десять часов, а вы ничего не знаете… Это для души разговоры, не для дела…»

Я взялся за графин.

— Подождите… Что за вода?

— Некипяченая, товарищ генерал.

— А у вас есть еще какая-нибудь?

— Орсовская, газированная. — И уже несут воду и чистые стаканы.

Четверть часа жесткого разговора, на другом конце провода все напряженно прислушиваются к шумному дыханию телефонной трубки. И снова машина. ТЭЦ. Турбины.

— Сейчас я вас познакомлю. Увидите, какой народ… Вот, это Шварцман Симон Бенционович, так и в метрике записано. Запомните, пожалуйста, так зовут золото.

Знакомимся. Инженер Шварцман полвойны прослужил под началом Мальцева в саперных войсках, сначала они демонтировали и взрывали мосты, строили оборонительные сооружения, потом инженерно обеспечивали операцию по окружению войск Паулюса под Сталинградом, и теперь вот здесь. На Шварцмане все энергетическое хозяйство комбината. Это скромный, улыбчивый, на редкость спокойный человек.

— Когда на бульваре свет дадите?

— Пятого, товарищ генерал.

— Я ведь приду — посмотрю, что тогда будет?

— Ничего не будет.

— Хорошо.

Обмен малозначащими словами, но за ними взаимопонимание, давнее сотрудничество, больше смахивающее на дружбу, хоть и соблюдается субординация. Здесь всего несколько фронтовых товарищей генерала, но они задают тон: военная точность, свобода маневра, если ты работник, но немедленная кара, если ты бездельник и обманщик. Команда, которой генерал очень дорожит, и товарищи за ним, как за каменной стеной — спокойно работают в адских условиях лагеря. Жена Шварцмана, актриса Глебова, которая в здешнем театре играет Сильву, кажется, единственная вольнонаемная. С Каплером они дружны.

Механический завод, еще одна шахта. Вольнонаемные, заключенные, военные - все вместе. Часа три проводим под землей. Инженер и проходчики на ходу решают с генералом какие-то вопросы. То, что все его знают в лицо, не фокус, но похоже, что и он знает всех поименно и кто чем дышит. Свита быстро тает, почти ползком узкими ходами пробираемся до интересующего генерала участка. В кромешной тьме - только луч от лампочки на каске - можно встретить трудягу с обушком и очень серьезной статьей - бандеровца, власовца, просто бандита. Но никакой охраны, нас всего трое - техник показывает дорогу. Генералу с его комплекцией тут тяжеловато, почти лежа на спине, мы сползаем крутым спуском. - Ну ты, Сусанин, завел... - Так вы ж велели короче, гражданин генерал. Так ближе на километр. "Гражданин"? Значит, и этот - заключенный? (В наши дни, когда гремят взрывы в центре столицы, в подъездах респектабельных домов, а тома дел о нераскрытых убийствах образуют целые библиотеки и еще совсем недавно шахтеры той же Воркуты сидели неделями на мостовой перед Белым домом правительства России и колотили касками по асфальту, эта картинка лета 46-го может сдуру показаться чуть ли не идиллией.)

 

С полковником Иавановым. Пробуем дивную воду из новой скважины
С полковником Иавановым. Пробуем дивную воду из новой скважины

Проходчик, до которого мы дошли в тот день, потом рассказал мне такую автобиографию, что если бы я только изложил ее более или менее сносно на бумаге, то мог бы считать себя родившимся как писатель. Однако я твердо тогда знал, что ничего этого нельзя, что такое не пройдет и думать нечего, совсем не того ждет от меня общественность. Но и той малости, что можно, оказалось достаточно для написания героического характера. Интересно, о чем думал Мальцев, даря мне это знакомство? Все ли он знал про этого шахтера или только то, что это значительный, незаурядный, хороший, хоть и негромкий, человек и должен пригодиться для моего сочинения?

Полярный день, незаходящее солнце, предвкушение удивительной работы, неслыханных сюжетов - все способствовало ощущению праздника. Даже синдром Хлестакова: "В других городах мне ничего не показывали!" Ритм, в котором жил генерал, был обязателен для всех окружающих. Для меня в том числе. В три утра выезжаем на Хальмер-Ю. Я пришел без пяти минут - все в сборе. Уехали ровно в три. Чистый вагончик-автодрезина домчал нас до конца ветки за час двадцать. Здесь ждал караван вездеходов. Трасса на Хальмер-Ю. Горбатая тундра празднует свое короткое лето - расцвела всею флорой: полярные маки, морошка, голубика, княженика, но ее зеленый ковер обманчив, в низинах - болото совсем жидкое, и тогда дорога, обозначенная следами гусениц, еще расширяется метров до трехсот - тяжелые вездеходы нащупывают путь. Я только задремал в просторной кабине, генерал приглашает на воздух - в кузове головной машины, свободном от груза, несколько человек - инженеры, снабженцы. - Я на этих вездеходах строительную погоду сделал. Зимою мы их на лыжи ставим. Замечательно работают. Небо без единого облака, под бессонным солнцем ослепительно сверкает разнотравье, встречный ветер несет ароматы цветов. А под нами - уголь.

- Два месторождения проехали. Это так называемое Верхнее Сыр-Ягинское. Называются цифры, марки, глубина залегания. Мне это все не важно - ясно, что много очень.

Глупые куропатки лезут прямо под колеса вездехода. Тормозим. Расчехляются припасенные на этот случай ружья. Палят дуплетом, каждый выстрел - несколько тушек. Через пять минут в углу кузова большая куча дичи - обед для всей компании. Стреляли бы еще, но, только остановились, на нас накинулись тучи комаров, от которых никакого спасу, да и двигаемся по расписанию. Поехали - встречный ветер освободил нас от кровососов. Прибыли на Хальмер-Ю в начале девятого. И снова круговерть дел, проблем, хождения по объектам. Масштабы работ поражают, ежечасно возникающие препятствия кажутся непреодолимыми.

Знакомая по многочисленным хроникам, фильмам манера советского начальника, который шествует впереди всех по объекту, как Петр Великий, а за ним рысцою поспешает многочисленная свита, восхищенно внимая ценным указаниям по всем вопросам, когда все знают, что ничего тут не изменится. Но вот здесь-то все именно и меняется, решается, строится.

В десять вечера выезжаем в совхоз. Второй час белой солнечной ночи, и мы на месте. М.М. садится к телефону и получает полную картину происходящего на комбинате: было несколько сильных грозовых разрядов, так что молния разрушила где-то линию ТЭЦ - Хальмер-Ю, там погас свет и шахты стали...

Зимой такие аварии еще вероятнее - жестокая пурга, шахта обесточена, лишена вентиляции, в ней опасно накапливается газ. Наверху в тундре под штормовым ветром люди Шварцмана восстанавливают опору - вытаскивают из-под снежных завалов тонны кабеля, и все это в кромешной тьме полярной ночи. Ветер сбивает с ног, срывает с опоры верхолазов... Хорошо сочинять такие мрачные эпизоды в солнечный, безветренный, бесконечный день. Но там, где героям смертельно трудно, сценаристам лафа. И самое главное - все правда. Даже можно пожертвовать героем-двумя: убивает же не конвой - природа. В совхозе меня совершенно сразил сангородок. Целый барак - палата рожениц, десятка три беременных женщин. Как только они ухитряются в условиях режима? Претензии по поводу белья и мыла.

- Какая у тебя статья?

- 59-3.

Генерал оглядывается - часть барака белеет постельным бельем, как вагон санитарного поезда, в другой - голые матрасы. Он вопросительно смотрит на сопровождающих.

- Опять?

- Так точно, товарищ генерал. Вчера еще все было застелено. Как нарочно, к вашему приезду. Врач в форме и в халате, объясняет мне, как гостю: - Они продают белье и мыло в обмен на водку. И уследить невозможно.

Генерал недоволен.

- Ничего невозможного тут не должно быть. - Обращаясь к оперативнику: - Выявить покупателей - вольнонаемных уволить и отправить отсюда, а если военнослужащий - под трибунал. - И не дожидаясь дальнейших объяснений: - Повторите, как вы меня поняли. Тем временем койки поспешно застилаются. Мальцев спрашивает бандитку (от нее действительно пахнет перегаром):

- А с вами как поступить? Не боишься, что урод родится?

- От поллитры? На улице сочувствует мне. - Это, как видите, все не ваши герои. С таким спецконтингентом опера не управляются. Сами оставляют желать лучшего... Одного посредника поймаем, тут же другие находятся... Бараки для младенцев, чуть ли не целый квартал. Я спрашиваю генерала, как возможно такое воспроизводство в лагере, ведь женская зона отделена от мужской километрами тундры, рядами колючей проволоки.

- Страсти, инстинкты, и колючая проволока не помеха.

Зрелище фантастическое - сам Кампанелла пришел бы в восторг от этого Города круглосуточного Солнца во плоти - маленькие белые коечки в три длинных ряда, чистота, няни в белом (тоже заключенные, но с "легкими" статьями). Младенцы отлично выглядят, матери живут отдельно из тех соображений, что эти забулдыги тычут младенцам селедку и хлеб, а сами выпивают молоко. По часам они приходят кормить, с двух до четырех гуляют с детьми. В отдельной комнате - героиня, родившая тройню, - три кроватки, три образцовых пацана, две няни-зэчки сменяются, несут круглосуточное дежурство. Такова наша социалистическая каторга. Как такой мармелад не воспел, упустил правдист Величко? Должно быть, ему не повезло - не в сезон попал. Но ничего, я вполне созрел, чтобы восполнить этот пробел, мне и с погодой повезло. И вообще, под впечатлением того, что вижу, я вполне готов впасть в стилистику "Правды".

Прозевал границу зоны. Множество детей - загорелые, шумные - носятся, как под Звенигородом. Это пионерлагерь. Мы их провожали третьеводни с оркестром. Глиссер немного оглушает, но 50 километров в час по Усе компенсируют звон в ушах. Теплицы, открытый грунт. Огурцы, помидоры, капуста, репа.

- Это самая северная культура в мире... - Мальцев ощупывает капустные листья, объясняет, как бороться с капустной молью, каким раствором опрыскивать. И овощи здешние - его детище. Во всю войну не было на Воркуте цинги и пеллагры.

Я спросил его, откуда он все знает.

Он отмахнулся.

— Какие знания! С репой-капустой любая деревенская бабка управляется лучше нашего.

— Но вы и в геологии, и в шахтном деле, и в саперном, и в строительстве фортификаций разбираетесь… И мерзлота, и режим для беременных… Он посмеялся.

— Не надо преувеличивать. Есть диплом, даже два… Главное же достигается упражнениями. — Подышал, посопел. — Как известно, сапер один раз ошибается, но я ухитряюсь делать это каждый день.

— Не за счет людей?

Кивнул.

— Пытаюсь. Но далеко не всегда получается.

Скромничает. Он серьезный специалист в разных областях. Дотошный, доскональный, жадный до всякого дела, до всякого созидания. И, быть может, главный его талант — неравнодушие к людям, к детям, к жизни во всех ее прекрасных проявлениях. Только заглушили двигатель, причалили, с берега крик:

— Дядя Мальцев! Покатай нас! — Красивая девочка лет десяти в одних трусенках летит с кручи, скользя босыми пятками по пыли и траве. — Покатай нас!

— Только давайте уж все, сколько вас тут? Ты, дочка, чья?

— Кийко Таня!

— Молодец. Собери побольше ребят…

А они уже сыплются сверху, чуть не на головы нам. Открытая кабина глиссера набивается битком, босые ноги на кожаных диванах, визг, смех. Взревел двигатель, поднялся гребень пены, унеслись. Дети служащих, вольнонаемных, рабочих, инженеров, шахтеров, строителей.

— Таких дней, как нынче, здесь раз-два обчелся. Грех не использовать. Восемь месяцев в году они не то что солнца — света божьего не видят. Мы в охотку поплавали в прозрачной, холодной Усе, сидим на берегу. Подошли два мужика, пожаловались, что обошли их медалью за доблестный труд. Я вызвался записать фамилии, благо, блокнот под рукой. Генерал через неделю напомнил мне: — Как фамилии тех товарищей в совхозе? Первый Никифоров…

Вот такой срам на мою голову — а я, праздный пижон, забыл про них. Но генерал обо всем помнил: не голова — машина. Сейчас сказали бы: компьютер. Как-то я решился, спросил у него, за что сидит Каплер. Он подышал.

Аю Каплер и актриса Н. Копелянская
Аю Каплер и актриса Н. Копелянская

— Кажется, хотел с немцами остаться? Я за голову схватился.

— Михал Митрофаныч! Какой дурак вам такую чушь ляпнул! Алексей Яковлевич — еврей, автор ленинских картин, антифашист… То есть войди они в Москву — первый фонарь для него. Мальцев согласился, кивнул.

— Ну вы мне напомните… — В том смысле, что наведет справки. Я, естественно, напоминать не стал. На такое можно решиться только раз, мало ли что, еще повредишь человеку. Но через несколько дней, после селектора, вдруг генерал сказал мне:

— Так что вы про Каплера спрашивали? Достал из сейфа тоненькую папочку, открыл. И, озабоченно посопев, развернул ее ко мне. Там, под железкой скоросшивателя ничего не было, кроме тоненького листочка папиросной бумаги на одну закрутку — три машинописные строчки: 58-10, пять лет, еще какие-то цифры, смахивающие на шифр. Больше мы к этому вопросу не возвращались. Должно быть, генерала осведомили. Была тайна «дела Каплера», о которой вслух опасно было судачить — можно было запросто те же пять лет схлопотать по 58-й, пункт десять. Сейчас-то все знают о его платоническом романе со старшеклассницей, дочкой вождя. Она сама об этом написала в своей книжке, так же как и об антисемитизме папы. И о «Письмах из Сталинграда» — через «Известия» Каплер слал приветы «дорогой Светлане», что его и погубило. Алексей Яковлевич был рыцарем. Он посылал Златогоровой деньги из лагеря, из тех несчитанных кучек трешек и пятерок, что громоздились на столе в задней комнате его фотографического заведения. Его роман с замечательной Токарской пережил и лагерные сроки. А последняя его страсть, жена и муза — поэтесса Ю. Друнина, была окружена таким вниманием и любовью, что после кончины А.Я., несмотря на все внешнее благополучие — она даже депутатом Думы была, — не перенесла потери и одиночества и наложила на себя руки. Красивым, легким, в лучшем смысле этого слова, добрым товарищем Каплер оставался до последнего дня жизни. А вот Моцарта лагерь в нем, кажется, убил — так легко, как до ареста, ему уже после не писалось. Глава нашего сценарного цеха, самый блистательный ведущий телевизионной «Кинопанорамы», был он популярен и любим, но своей главной книги не написал. На Воркуте мы виделись с ним почти ежедневно. На мою просьбу захватить в очередную поездку по комбинату Каплера и генерал, и замполит Иванов охотно откликались. Не было нужды даже в аргументах, дескать, фотографии каких-то объектов, пейзажей могут мне пригодиться в работе. (Снимков, никакого отношения к делу не имеющих, скопилось у меня множество, в том числе, например, мы с гражданином фотографом корчим уморительные рожи над газетным листом. А это между тем номер нового органа ЦК партии «Культура и жизнь» с Постановлением о Зощенко и Ахматовой. Впрочем, нижняя половина этого снимка, на котором вся эта хреновина отчетливо читалась, аккуратно отрезана — сказался зэковский опыт Каплера. Помню, как вижу в окне: он идет ко мне, старательно огибая по деревянному тротуару квадрат газона, вместо того чтобы пройти, как все, протоптанной тропкой, по диагонали, перешагнув через низенький штакетник. Когда я обращаю его внимание на эту странность,
Автор с А.Я. Каплером
Автор с А.Я. Каплером
он смеется. Он и не замечал. Рассказал, как весной 42-го года в Ташкенте, куда был эвакуирован Комитет по кинематографии, он отправился на свидание к М.И.Ромму, который был тогда замом И. Г. Большакова. Было жарко, Каплер не надел пиджак, а о том, что оставил в его кармане документы, вспомнил, уже войдя в величественный подъезд правительственного здания, на первом этаже которого обосновался Комитет по кинематографии СССР. Соваться без паспорта в бюро пропусков было бессмысленно. Каплер подошел к открытому окну, за которым был виден Ромм.

— Миша! Здравствуй, я паспорт забыл.

Ромм, несколько поколебавшись, сказал:

— Полезай прямо тут… И Каплер влез в окно. Поднялась суматоха, о которой увлеченно обсуждающие судьбы отечественного кино мастера и не подозревали. Правда, раза два открывали дверь какие-то военные чины, но, увидев замминистра, спокойно беседующего с посетителем, и не обнаружив никакого намека на диверсантов, исчезали.

Поговорили часа два, и гость собрался уходить.

— А как я выйду?

— А как пришел, — легкомысленно откликнулся Ромм. Но пижон без паспорта, вылезающий из окна Совнаркома Узбекистана, тут же был схвачен, ощупан и подвержен строжайшему допросу в комендатуре. Пришлось самому зампреду Кинокомитета Ромму идти выручать товарища и удостоверять его светлую личность. Случай смешной. Мы смеялись, но теперь ученый Каплер дисциплинированно шагал по дощечкам и отстригал половину карточки, на которой прочитывались имена Зощенко и Ахматовой в Постановлении ЦК. Впрочем, после Воркуты — первой своей сталинской пятилетки — Алексей Яковлевич, вопреки запрету, заехал на пару дней в Москву, за что немедленно получил новый срок, и в Инте ему было уже не так комфортно, как у Мальцева. Даже на общих работах с тачкой довелось походить.

Но вернемся в лето 46-го. Ночные часы селекторного отчета у генерала — как увлекательный театр. На огромной территории комбината люди разных судеб, характеров и нравственных качеств, связанные одним делом, единой волей и неволей, объяснялись, публично исповедовались, ссорились, наносили друг другу удары, часто нешуточные, доискивались до истины и терпели поражения. Мне казалось, гласность тут торжествовала стопроцентная, как нынче говорят, прозрачность. Никуда не укрыться от десятков, сотен глаз товарищей, которые, хоть и на расстоянии, видят тебя насквозь. Тут не соврешь, не украдешь. Счастье их всех заключалось в том, что арбитром, душой всего дела оказался здесь не бурбон, не тупой, жестокий карьерист, какими тогда в подавляющем большинстве были наши руководители, подконтрольные только вышестоящему руководству, а человек честный, талантливый, масштабный, авторитетный. Строитель, одержимый марсианской жаждою творить, жизнелюб, неравнодушный к радостям бытия. Он вовлекал всех окружающих в бесконечный круговорот дел, и люди охотно шли за ним, становились такими же двужильными, бессонными, смелыми, не боялись рисковать, уверенные, что Мальцев в случае чего непременно заступится. После многочасового ночного селекторного совещания он отдыхал, как актер, отыгравший трудный спектакль, но и в два часа ночи мог зайти хоть тот же давно расконвоированный «вредитель» со своими нуждами, то есть не своими, а шахты Капитальной: ствол, рештак, крепежник.

Выглядел старик страхолюдно, это только в сказках испытания и лишения красят героя, но еврейская фамилия его звучала еще кошмарнее, какой-то синтез Каценельбогена с Боймстрахером (какой стыд, что я не записал, не запомнил эту чудную фамилию!). Он тут уже давно был как дома, иного дома у него не было нигде, и привычное «гржднгнрал» он произносил, как «дорогой мой». Мальцев же явно предпочитал его общество любому другому. Только тот вышел, заручившись поддержкой генерала, как присутствовавший при конце беседы красавец полковник, зам по режиму, стал настойчиво перечислять какие-то нарушения, которые позволяет себе старый зэк. Мальцев нетерпеливо выслушал донос и, посопев, сказал: «Оставьте старика в покое». И, предупреждая возражения, шумно выдохнул: «У меня всё». Когда полковник, сверкнув лакированными сапогами, вышел, вслед ему прозвучало: «Типичная опера». Боюсь, что этой емкой характеристикой он награждал и своего министра товарища Круглова. И совсем уж неправдоподобным мне и тогда показалось, как он в третьем часу ночи разговаривал по телефону с самим Лаврентием Палычем. Грузно налегши на стол, облапив трубку, он слушал, слушал, не выражая ни малейшей радости и только время от времени выдыхая единственное: «Нет, это мы не можем… Нет, не можем… Этого мы не можем». То есть с самим Берией генерал был в чем-то решительно не согласен. Естественно, меня все это не касалось. Я сидел в сторонке, листая приготовленные для меня книги по разработке угля. Как-то Мальцев пригласил на «Сильву». Я спросил, а почему у него в театре поставили именно оперетту.

Он объяснил: «Посоветовался я с товарищами… Мы тратим миллион рублей в день, коробку можем поставить за три недели, есть специалисты по оборудованию сцены, акустике, ценные кадры, известные актеры: Печковский, Токарская… Они не для общих работ… Создадим драматический театр? Ну, все в один голос: «Михал Митрофаныч, пощади! На работе у нас драмы, в жизни сплошь драма, так вы и для отдыха, вечером — драму? Давайте лучше что-нибудь веселенькое…» Спектакль оказался вполне приличный, и вольная Глебова, жена Симона Шварцмана, и заключенные — комики и лирические актеры — играли весело и вдохновенно. А в антракте мне сунули записочку: з.к. Головин очень просит навестить его за кулисами. Смотрю на сцену — вертлявый, моих лет, во фраке, Бони, второй герой. Но мне было известно, что он убийца Зинаиды Николаевны Райх, жены Мейерхольда. Тогда я порвал записку на мелкие кусочки и кинул в урну. А сейчас, через много лет, вспоминаю об этом со стыдом — не имел несчастный артист никакого отношения ни к убийству, ни к шпионажу, слухи эти распускали сами органы, чтобы замаскировать собственное преступление. Не знаю, как я выглядел на почетном месте рядом с генеральской семьей, что думал обо мне Головин, когда, сменив фрак на арестантскую робу, еженощно отправлялся в зону. Быть может, у него была нужда о чем-то меня расспросить, что-нибудь передать родным. И, главное, мне-то это ничего не стоило, и по молодости или по глупости я ничего не боялся. Просто верил утечкам из ведомства моего генерала. Боюсь, терпение читателя уже лопнуло из-за моих настойчивых попыток отделить моего героя, вопреки данным его послужного списка, от небезызвестного ведомства. Ну никак не избавиться от тогдашних химер! Но как я был счастлив, когда нашел поддержку у самого А. И. Солженицына.

Уж его-то никто не заподозрит в симпатии к МВД. Во втором томе «Архипелага ГУЛАГ», этой энциклопедии советской жизни, он признается, что знал одного хорошего энкаведешника — полковника Цуканова, начальника марфинской спецтюрьмы: «…Зла от него не видел никто, добро видели все… Он был немолод служил в МВД долго. Не знаю — как. Загадка. Да вот еще Арнольд Раппопорт уверяет меня, что инженер-полковник Мальцев Михаил Митрофанович, армейский сапер, с 1943 по 1947 начальник Воркутлага, был, мол, хороший. В присутствии чекистов подавал руку заключенным инженерам и называл их по имени-отчеству. Профессиональных чекистов не терпел, пренебрегал начальником Политотдела полковником Кухтиковым. Когда ему присвоили звание гебистское — генерального комиссара третьего ранга, он не принял (может ли так быть?): я инженер. И добился своего: стал обычным генералом. За годы его правления, уверяет Раппопорт, не было создано на Воркуте ни одного лагерного дела… Жена его была прокурором города Воркуты и парализовала творчество лагерных оперов. Это очень важное свидетельство, если только А. Раппопорт не поддается невольным преувеличениям из-за своего привилегированного инженерного положения. Мне как-то плохо верится: почему не сшибли тогда этого Мальцева? Ведь он должен был всем мешать! Понадеемся, что когда-нибудь кто-нибудь установит здесь истину. (Командуя саперной дивизией под Сталинградом, Мальцев мог вызвать командира полка перед строем и собственноручно его застрелить. На Воркуту он и попал как опальный, да не за это, за другое что-то.)…»

Про застреленных Мальцевым перед строем командиров мне слышать не доводилось, откуда А.И. это взял, он не пишет. И про то, что Воркута была для Мальцева опалой, не знаю, возможно, кому-то из командующих он и не угодил, но скорее похоже на то, что всесильный Берия заграбастал его из армии, как забирал отовсюду ценные кадры на самые ответственные участки своих безбрежных владений. Может, потому и позволялось Мальцеву что-то сверх, как позволялось Королеву, Курчатову, Туполеву, Сахарову, физикам… И не только гениям, но и простым хозяйственникам, сильным организаторам крупных, как нынче говорят, проектов. Их могли и сажать, и организовывать «под них» шарашки, а затем увешивать звездами и т.д. Нужные были люди, не то что какие-нибудь там писатели, философы, артисты, без которых Сталин мог и обойтись. Замполит в августе 46-го был другой. Все остальное охотно подтверждаю: Мальцев был белой вороной, встречались еще такие, но крайне редко. И насчет Иды Наумовны, его жены, прокурора города, все чистая правда. Пышная, под стать генералу, красавица, похожая на знаменитую Эмму Цесарскую — Аксинью первого «Тихого Дона». Конечно, за таким мужем работать ей было спокойно, но ведь она еще и «парализовала творчество лагерных оперов». Прелестные библейские очи, премило картавила, надежная подруга, побывала с мужем во многих переделках. Положение первой леди несла с ненаигранной простотой — власть у нее была такая, что не было нужды пыжиться. Вообще, видывал я на своем веку генеральш — не лучшие представители породы человеческой. Ида Наумовна представляется мне на голову, на порядок выше всех известных мне сановных жен. Кроме того, она была гостеприимной хозяйкой. Обедать у Мальцевых было одно удовольствие. Стол в их просторной квартире был рассчитан человек на двенадцать, но мы были обычно втроем, иногда еще какой-либо заезжий гость. Покрытая скатертью часть стола уставлена закусками, их одних хватило бы, но дальше следовал обед по всей форме. И я никогда не видел в доме никакой обслуги — хозяйка сама уносила тарелки, возвращалась с суповой вазой и т.д. Атмосфера была непринужденная, много смеялись, рассказывали анекдоты только пристойные, вспоминались смешные случаи. Михаил Митрофанович за обедом выпивал пол-литра разбавленного спирта, однако гостю не подливал: «Есть обязательно, пить же — по потребности». После первого такого обеда я проснулся на следующий полдень. Генерал же, поспав часа полтора, возвращался на работу. Его день, таким образом, с 6-7 утра до 2-х ночи, минус трехчасовый обеденный перерыв, длился 16-17 рабочих часов. И всегда он был в полной форме, в кабинете, на объекте, на колесах. Комбинат, шахты, стройки жили круглосуточной трудной, тревожной жизнью и требовали его участия, решений. Война, Заполярье, лагерь, спецконтингент, спецзадания, спецусловия, спецснабжение, особый режим, строгий режим, «сов. секр.».

При этой дикой загрузке Мальцев не забывал обо мне. И не то чтоб очень уж полюбил или зауважал, а просто порядка ради интересовался: «Куда пропали?» Может, я запил, загулял, не работаю или нуждаюсь в помощи, хотя от него ежедневно приходили люди, приносили книги, фотографии из архива, документы. «Куда вы пропали?» И я являлся на ночной селектор, отчитывался о проделанном, благодарил за помощь. Разумеется, в моих дневниках, записных книжках не один Мальцев. Там десятки фамилий, за каждой своя история, судьба, характер. Геологи, ученые-мерзлотники, овощеводы, строители, горняки. Каждый мог бы стать героем книги, фильма. Для этого следовало бы бросить Москву, кино, всё, поселиться здесь (Мальцев нашел бы для меня должность, скажем, историка строительства комбината), влезть в шкуру каждого человека (о таком как будто мечтал Альберт Эйнштейн) и записывать с утра до ночи их рассказы… Стыдно сказать, но в те дни я чувствовал себя совершенно счастливым, как золотоискатель, застолбивший лучший участок на жиле, как дебютант, получивший главную роль.

Помню, звонит начальник Торга: почему обедать не приходите? А я каждый день в гостях — у героев своего будущего фильма. Или у себя принимаю. Хлопоты охотно берет на себя моя пожилая Мирандолина Сарра Осиповна. Приехали, например, из Ленинграда популярные певицы Надежда Копелянская и Зинаида Рикоми с концертами, платными и шефскими. Между тем у Рикоми здесь муж — военный летчик, самолет которого сбили над Германией, хлебнувший фашистского плена, а теперь мотающий срок в родном, социалистическом лагере. Рикоми добилась, чтобы его выпустили на три дня из зоны. И вот мы целой компанией гуляем по бульвару. К нам присоединились Шварцманы, Токарская. Каплер фотографирует актрис на качелях. Потом вечеринка, шутки, смех. Таков быт. Неправдоподобно?

Это мы с Каплером читаем газету
Это мы с Каплером читаем газету "Культура и жизнь" с постановлением о Зощенко и Ахматовой. На снимке был отчетливо виден заголовок, который Алексей Яковлевич на всякий случай отрезал.

И вдруг, как будто ни с того ни с сего, настроение резко падает. Теперь-то я думаю, сколько б ни старался я тогда делать вид, что в упор не вижу очевидного, лагерь давил на психику. Даже если бы все эти многие, многие тысячи людей, лишенные дома, семьи, счастья обнять любимую, ребенка, друга, топающие в опорках под окрики конвоя и лай собак, попали бы сюда по справедливости за тяжкие преступления, то и тогда соседство их, их беда присутствовали бы ежечасно, растворенные в воздухе Заполярья. Соседство любой тюрьмы тягостно. Но у нас-то на одного уголовника приходилось десять сидящих зря, как Зинин летчик, как Каплер, как старый и молодой шахтеры, как большинство из тех, кого я здесь встречал. Нет, мне и в голову не приходило написать о них, о лагере правду. Да я и не смог бы. Что я знал о быте бараков, о том, каково тут на общих работах, каково вообще жить в неволе, с номером на спине, на рукаве, в разлуке со всем, что тебе привычно и дорого, без надежды на лучшее будущее? Обо всем этом, об арестах, допросах, пытках, унижении, этапах, об уничтожении всего человеческого в человеке напишут Солженицын, Евгения Гинзбург, Шаламов, другие мученики. И их книги ускорят падение режима СССР, КПСС, КГБ.

 

 

Но до этого, то есть до конца века, еще далеко, мы еще в его середине, еще над всем миром высится победоносный Сталин, лелеет грандиозные планы уничтожения ближайших соратников, противных ему народов, континентов и много чего еще… И я, величина совершенно несопоставимая с теми материями, которые задеваю, не уверен, что справлюсь с задачей слудить эпопею. Наоборот, меня одолевают предчувствия, что не оправдаю доверия работодателей, не смогу расплатиться за все внимание, роскошества, ласку, которыми меня здесь одарили.

Однажды утром все вдруг и вдрызг испортилось: ледяной ветер, дождь, хмарь — без сапог, свитера, непромокаемого плаща на улицу носа не высунешь. Нет-нет, о том, чтобы застрять тут надолго уже не могло быть и речи — и день совсем скоро станет ночью, и я уже не гость, а неизвестно кто, и герои вот-вот превратятся в упырей. Я скис, как козьмапрутковский юнкер Шмидт. Совершенно бесполезно было бы здесь распевать: «Погоди, безумный, скоро лето возвратится». Единственное утешение — твои неприятности такая чепуха по сравнению с окружающими обстоятельствами, совершенный вздор. Сейчас я уже не отделю фактов жизни, то есть то, что сам видел, что мне рассказали о себе люди, достойные доверия, от того, что придумал. Я вцепился в Мальцева, так как он существовал не только в моем воображении, и я надеялся, что этого характера, его правды хватит мне для того, чтобы не слишком завраться, не потерять лицо и ухитриться проскочить в узкую щель между возможным и действительным…

Окончание следует

журнальнальный вариант.