Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
И идет теплоход… «Всему свой час», режиссеры И. Калинина, М. Литвяков - Искусство кино

И идет теплоход… «Всему свой час», режиссеры И. Калинина, М. Литвяков

«Всему свой час»

Авторы сценария и режиссеры И. Калинина, М. Литвяков
Оператор В. Донец
Текст читает К. Лавров
МЦНКиТ «Кентавр»
Россия
2001

Видно, все теплоходы России отходят от своих пристаней под «Прощание славянки». И хоть всех родных людей возьми с собой на борт, чтобы ни с кем не прощаться, а грянет марш, пойдет шириться полоска воды, замашут с берега провожающие (не тебя, не тебя провожающие), и сердце все-таки взлетит и останется у горла, пока не прогремит последний аккорд. Похоже, в эту великую музыку вместились вся наша судьба и все наши вековые прощания, растворенные в тысячелетней крови.

Вот и теплоход «Александр Матросов» увозил Виктора Петровича Астафьева полтора года назад из Красноярска в родную его детскую Игарку под этот марш. И мы, зрители фильма «Всему свой час» об этой поездке, с горькой жадностью смотревшие его в ночном эфире российского телевизионного канала едва ли не сразу после известия о смерти писателя, слушали этот марш и глядели на зябко кутающуюся фигуру Виктора Петровича у борта с острой тоской и любовью подлиннно последнего прощания.

Ни Виктор Петрович, ни авторы Ирина Калинина и Михаил Литвяков, ни люди на теплоходе не знали того, что уже узнали мы. Они жили обычным порядком, и это чудо жизни под взглядом изменившей наше восприятие смерти казалось особенно полным и сильным. Теплоход шел по Стиксу и увозил в нашем сознании своего пассажира на Другой берег, «идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…». И всякое слово, взгляд, улыбка Виктора Петровича полнились новым смыслом и были неутоляюще кратки. И хотелось продлить, продлить каждое появление писателя, наглядеться на него в молчании, читая русскую «географию» его измученного и прекрасного лица, и наслушаться его воспоминаний.

Отрадно было видеть, как Астафьев с каждым поворотом реки словно молодел, светлел, распрямлялся. Река и память врачевали его, подсказывали ему счастливые страницы. И скоро уже являлся на экране известный нам по «Последнему поклону» дядя Вася Сорока. Известный-то известный, но тут все равно словно впервые увиденный в зеркале Виктора Петровича во всем блеске золотых зубов, галстуков, манер, гибельных «для женского полу» ухваток. А там и детдомовский купидон и карманник Женька Шорников с девичьими глазами и золотом кудрей, умевший, пока на него с умилением взирали жены игарских начальников, «стырить у них лапотник — и ваша не пляшет». А там просилась в кадр и чудная история о найденном рубле и фильме «Большой вальс», которую мы любили и в «Краже», и в «Последнем поклоне». И опять нельзя было надивиться, как ожесточенный сиротством и злом жизни мальчик обливается слезами над стократ для него более несчастной судьбой нарядных киношных героев.

Тут и авторы являлись в настоящем мастерстве, осветив игарский день этим «большим вальсом», под который и сегодня по тем же нищим улицам бегают те же по-прежнему нищие дети из облупившихся бараков и жизнь летит и стоит, как бесконечный день, озаренный одной этой все оправдывающей и благословляющей музыкой.

А я опять жалею, что так и не сбылась моя мечта. За без малого три десятка лет наших свиданий с Виктором Петровичем, всегда полных счастья и этих его блестящих рассказов-импровизаций, в которых оживал не только всякий персонаж, но и птицы, рыбы, цветы и деревья, я дивился слепоте наших кино— и телевизионных властей, которые не держали при нем камеру почаще. Тогда мы однажды догадались бы, что он был не только писатель. Он был обладатель древнего дара сказителя, дара устного слова, из которого росли скоморошина и былина, эпос и рассказ в первоначальном их смысле — от сердца к сердцу без посредства бумаги. А это дар редчайший, теперь стократ более редкий, чем писательский, и он, к сожалению, уходит вместе с природно-целостной жизнью, с глубинным естеством народной полноты, а с ним уходит что-то исконное, невозвратимо русское, чему нет восстановления. И сохрани мы это, мы уберегли бы не только лучшее, живейшее в Викторе Петровиче, что много объяснило бы в устройстве его дара, но и одну из тайн русского сердца и русского слова, которые письменным словом не ухватишь, как не ухватишь летучую воду.

Но вот Астафьев рассказывает на пароходе в фильме «Всему свой час».

И какой в этих рассказах никуда не девавшийся в старике мальчик глядит! Тот Толя Мазов, который в «Краже» надрывал смехом живот своему несчастному другу Кандыбе, чтобы спасти от ожесточения запаленную душу забитого миром малого своего товарища, хотя и самому было не очень весело.

Но и тут ему чаще все-таки невесело. Ненадолго хватает светлых историй.

И монологи Виктора Петровича печальны. Об игарском минувшем, о голоде, отчаянии детства, о лагерях и ссылках. И здесь тоже видно очень важное — откуда росла его отвага говорить с народом напрямик с одному ему в последние годы свойственной резкостью, за которую его часто корили, обвиняя чуть не в русофобии, как в свой час могли укорить Бунина и Пришвина, с тем же гневом говоривших о духовной смерти народа в революционном помрачении. Человек, так проживший, с этим самым народом все преодолевший и знающий законы преодоления изнутри, не может потакать злу ни в минувшем, ни тем более в настоящем и будущем. Подлинная любовь может быть гневна и даже жестока, когда речь идет о защите человеческого в забывающем себя человеке.

Это не суд («Родители дали мне жизнь. Отечество родное судьбу мне сотворило. Не судья я им»). Это всей жизнью осознанное понимание, как высок и прекрасен перед Богом может быть человек и как часто он оказывается недостоин своего небесного образа. Авторы часто снимают Астафьева крупно, и эти портреты прекрасны. Всякое обвинение в нарочитости писательского гнева или высокомерии художника в отношении к народу само собой отлетит, только взгляни на эти выкованные природой и жизнью черты, где каждая линия естественна, как река на челе Родины, каждая складка закономерна, как след земной внутренней жизни, каждый взгляд обнимает все небеса, леса, реки и всякого человека. Это «автограф» прекрасной и во всякий час естественной, соприродной жизни, ни на минуту не бывшей на особицу от Родины и потому так совпавшей с ней. Когда Виктор Петрович так замечательно рассказывает в кадре об утренней капле, которая дрожит на конце листа и с падением которой, кажется, обрушится мир, я невольно вздрагиваю: «Господи, удержи, удержи это лицо, потому что с его утратой так же обрушится мир!» Как чистая капля действительно удерживает землю, так удерживает мир всякий сильно и подлинно живущий человек. И надо только увидеть это, чтобы мир опомнился от бега, узнал себя в человеке и перекрестился в смятении: «Господи, куда это я и что со мной?»

Хорошо, что фильм не торопится, ритм его медлительный, он подчиняется течению речи писателя, ее покою и шири. И хорошо, что авторы не пропускают не только горькие и счастливые рассказы Астафьева, его глубокие обдуманные размышления о творчестве и мире, а и самые обыденные фразы, и мимолетные замечания о деревнях по дороге, о порогах, о птицах:

— Вон, смотрите, гуси летят… Все готовится к отлету…

— Нынче шишки много. Стоном будет стонать кедровый лес.

По тому, как при этом писатель глядит на птиц и лес, сразу видно, что он чувствует их сердцем, как и реку, рыбу, ягоду. Это все — его родимое. Он знал этот мир с колыбели и всегда был рыбак и охотник не для спорта, не для хищничества или забавы, а для прокорма, для спасения семейства, для выживания и тем был внутри этого живого мира. И река будто подставляется глазу писателя, радуется ему, выводит навстречу бедные села и становья, мужиков, баб, ребятишек — старинную, не торопящуюся за временем жизнь, которую он так знал, которую любил и с которой теперь прощается. А мы уже знаем — навсегда.

Авторы монтировали фильм, когда Виктор Петрович болел, болел тяжко, и они не обманывали ни себя, ни нас. Я не знаю, как принимался бы музыкальный рефрен этого фильма «Мы теперь уходим понемногу в ту страну, где тишь и благодать», когда бы фильм был показан по телевидению при жизни писателя, но случилось как случилось. Фильм был закончен, и писатель умер. Картина и полежать не успела, а сразу обратилась в горячее надгробное слово, и тема ухода прошла наше сердце насквозь в самую слышную, самую острую минуту, когда душу можно стронуть одним взглядом.

Когда Михаил Литвяков только задумывал фильм, он предполагал назвать его «Осень Патриарха». Осень человека и реки должны были сойтись в зрелой плодоносной полноте и щедрости, обнять друг друга и принять в себя и нас, как обнимает порой спелая, сильная жизнь, разом снимая все наши малые тревоги и возвращая миру его божественную глубину. Но жизнь любит и умеет выступать соавтором, если мастер умеет ее слышать.

На экране в Астафьеве чувствовалась усталость, все шло на убыль, и мы, не сопротивляясь, не обманывая себя бодрыми возражениями, слушали, как художник с печалью свидетельствовал: «Моя рабочая путина кончилась. Все, что не осилил, уже не успею, потому что уже не хватит сил». Авторы услышали эту усталость первыми и определили в самом названии тень Екклесиаста — «Всему свой час». Время рождаться и время умирать, время искать и время терять… Виктор Петрович глядел с печалью, но мы знали, что он сделал все и больше того, ибо входил в великую русскую литературу без школы, без спрямляющей путь ее основателей дальней крови высоких родов и без генетической памяти — с одной только любовью к миру и волей жизни, с одной силой русской земной природы, ищущей выражения, прежде чем она окончательно уйдет. И он сказал об этой жизни во весь размах русского сердца, вознося высшее и не стыдясь низменного, что, по разумению идеологических фарисеев, стоило утаить, сказал с последней исповедной силой, которая дается великой верой и сознанием высокой правды, которая, может быть, только русской душе по-настоящему и ведома, а именно — что открывшийся в последней слабости человек слаб только перед Богом, но всесилен и неодолим перед людьми.

Больно слушать, когда старый художник говорит, что хороших книг стало больше, а человечество лучше не сделалось. То же у другого русского классика: «Толстой, Достоевский, Пушкин, вставайте, великие покойники, покажите, что у вас есть в свете нашего пожара и что у вас есть против него». И я не знал, чем утешить и ободрить Виктора Петровича. Вот разве тем, что лучшее, чем жива жизнь, благодаря великим художникам не теряется, а понемногу переходит в книги, и они становятся высшим человечеством, которым мы оправданы перед Богом. Как и сами страдающие художники становятся одним русским предстоянием за человека на небесах. Как хорошо догадывались прежние русские гении: нет нас, проходящих, — Горький, Шаляпин, Чехов, — а все это один бессмертный человек с разными именами. И вот они вымаливают слабеющее человечество, которое, как блудный сын, предпочитает потребительские пути, а как дойдет до края, то та же литература станет ему лучшим проводником по дороге Домой, к небесному Отцу. И среди этих опорных книг не последнее место будут занимать книги Астафьева.

В конце фильма писатель говорит прямо в камеру, не выбирая выражений, досадливые слова, что из-за этого киношного путешествия так и не успел побыть побольше один, не вслушался в себя, расточил сердце вместо желанного собирания. Может быть, в других обстоятельствах, несколько лет назад, мы и согласились бы с ним. Может быть, тогда и вправду его уединение дало бы большие плоды, чем эти несколько неторопливых, но, в сущности, случайных разговоров на теплоходе, и отозвалось бы новыми золотыми словами в книгах, которые дороже всех изображений. Но сегодня мы с благодарностью кланяемся съемочной группе, взявшей на себя неблагодарный труд вглядывания в старого художника и провоцирования на воспоминания и долгие мысли о пережитом.

Предчувствие ухода не было открыто в час съемки никому из участников. Но оно было очевидно судьбе, русскому сердцу, времени и вело группу безошибочным путем, заставляя вглядеться в реку, как в реку жизни великого и уже неотменимого в судьбе России человека, и оставить нам важнейшее завещание не только в словах Виктора Петровича о необходимости хранения здоровой народной основы, которая при всех подтачиваниях еще жива и ждет спасения, но и в самом неторопливом строе этой долгой и мгновенной картины. Это завещание было в красоте реки, в настойчиво прощальных, все больше закатных небесах, в торжественном безмолвии лесов по берегам, в простоте неостановимой жизни по селам, в самом лице старого мастера, в его словах и в его молчании, говорившем более слов, как всегда говорит лицо, оплатившее мудрость тяжестью и правдой жизни.

Завещание подписано. Мы вступаем в наследство. Дай Бог не расточить!

Псков