Мемуарное время

Похоже, это первые в моей жизни мемуары, что настраивает на грустный лад. Впрочем, время, проведенное мною в «Искусстве кино» (1979 — 1993), — это, конечно же, мемуарное время — так, в сущности, далеко по своему психологическому состоянию оно удалено от взвинченно-нервозной пышности встречи миллениума, растянувшейся на два года. То время шло неспешно, романно, от номера к номеру, от летучки к летучке, оно не таило и даже не предвещало в себе никаких сломов, сдвигов, кульминаций. Где-то позади были двадцатые съезды и оттепели, а реальность была иной, и казалось, что таковой она будет во веки веков. Ежедневное общение с удивительными, дорогими мне людьми вписывалось в интерьер довольно безликой улицы Усиевича, кажется, какого-то революционера, который неизвестно чем себя прославил. Как памятник его революционной деятельности — чудовищная пельменная на углу, и удел любого советского человека, от гения до ремесленника, сетка зарплат: от простого редактора — сто шестьдесят рублей до главного — кажется, четыреста. Были еще заказы в «Новоарбатском» и телефон 151-02-72.

Потом все изменилось (кроме указанного телефона).

Колкости и анекдоты, которые украшали все наши посиделки, переросли в революционный пыл. Впрочем, три дня августовского путча, проведенные именно там, на Усиевича, или просмотр «Покаяния» (кстати, второй по счету после закрытого, в Малом зале СК) — это то, к чему, как сказал некогда герой фильма «Мне двадцать лет», я относился, отношусь и буду относиться серьезно. Мне кажется, именно тогда оформилось в некое ясное понятие то, что каждый из нас понимал как дело «Искусства кино». Профессионализм анализа, литературная глубина (иногда, правда, в ущерб оперативности), демократические идеалы, понимание, что такое 37-й год (отрицание 1917-го пришло не сразу), нежелание идти на поводу у тусовок (правда, такого слова тогда никто не знал, даже сейчас компьютер подчеркнул его красной волнистой линией).

Когда время предоставило возможность все это не скрывать, «ИК» это, по-моему, очень хорошо продемонстрировало — был очень мощный выброс накопившихся ожиданий. Ожидания сбылись, да с такой лихвой, что…

Как ни глупо говорить подобные вещи, мне ужасно жаль, что до сегодняшнего, взрывоопасного, по-своему несвободного, но все-таки желанного времени не дожили такие люди, как Фима Левин и Володя Ишимов. Они застали его только в самой начальной, бутонной фазе, а потом на протяжении десяти лет день шел за год и наступил-таки этот миллениум с его безнадегой и гламуром: и вот мне почему-то думается, что они гораздо больше смогли бы мне объяснить, какое, собственно говоря, тысячелетье на дворе. Возможно, во мне сейчас говорит застоявшееся ученичество, но их мир был поистине широк и широк по-щед-рому, безоглядно. Я и до сих пор, заглядывая в эту комнату, удивляюсь отсутствию там Фимы и Володи — на меня смотрят хорошо одетые, чуть замороченные компьютерщики, не узнавая и удивляясь моему вопрошающему взгляду. Это я сейчас говорю «Фима» и «Володя», хотя для меня они были Ефим Самуилович и Владимир Николаевич.

С Фимой у меня была, в сущности, романтическая история. Поскольку он был руководителем моего диплома, то очень активно участвовал в моей судьбе. Присылал по почте в армию в кое-как заклеенных конвертах свежие номера «ИК». Эффект, который таким образом достигался, был оглушительным: какому-то салаге, кожа да кости, москалю поганому в украинскую глубинку приходили солидные бандероли. Они, кстати, аккуратно вскрывались, но, в отличие от шоколадок «Вдохновение», на «Искусство кино» никто из сержантов не зарился — журналы лежали у меня в тумбочке на правах общественно-политической литературы. Некоторые номера живы и до сих пор. Они отличаются от себе подобных зачитанностью, пропотелостью и разодранностью, потому что мне порой приходилось бежать шестикилометровый кросс, имея у себя, можно сказать, под сердцем репортажи Баскакова и Юткевича с враждебных Каннских фестивалей. Пренебрегать ими, а тем более выкидывать я никак не мог, ибо они хлебнули вместе со мной армейской неволи сполна.

Вообще, как только я получил задание вспоминать, мне в голову полезли какие-то малозначительные детали. Так сказать, детали для ненаписанного романа.

Ну, например, номер серой «Волги», которая возила тогдашнего главного редактора «ИК» Евгения Даниловича Суркова, — 57-32 ММК. У меня слабость к подобным деталям, и я до сих пор, сидя за рулем уже собственной машины, часто подсознательно выискиваю ту уже давно, наверное, проржавевшую и списанную «Волгу» и даже пару раз, наткнувшись на эти цифры, которые, разумеется, давно принадлежат не ей, ловил в глубине души легкий трепет непонятно по какому поводу.

Или цвет пишуших машинок. Самой дефицитной для всех была, разумеется, темно-бежевая «Оптима», потому что она никогда не ломалась и гордо — как НЗ — стояла на тумбочке рядом со столом вечного заведующего(щей) редакцией Марии Марковны Доброхотовой. Другие машинки были ужасающе плохи, печатать на них было равносильно отбыванию в штрафбате — оглашающая мерзким клацаньем электрическая «Украина» цвета застиранного армейского обмундирования с какой-то дембельской наглостью отравляла жизнь начинающих редакторов. Перескок со строки на строку сопровождался звуком перевода железнодорожных стрелок. Вообще, мне кажется, что печатание на машинках своих текстов больше дисциплинировало литераторов с точки зрения стиля — новые технологии развили в них определенную леность, предлагая в автоматическом режиме проверить орфографию и даже синтаксис. Когда же ты, матерясь, вставлял в машинку пять листов, проложенных вечно пачкающейся копиркой, ответственность за то, что требуется извлечь из сознания, была гораздо более высока. Можно написать целое исследование и по поводу того, как редакция в полном составе, получив плоды ночных цензурных изысканий начальства, уписывавшего тексты от и до, вооружившись клеем (обязательно резиновым, а не ПВА, не казеиновым и уж тем более не силикатным, не знать такое — позор!), наклеивала на многостраничные тексты полоски с уточнениями, правками, оговорками. Особенная страда наступала во времена партийных съездов — цитаты из велеречивого бреда, произнесенного с высоких трибун, прошивали буквально все статьи, заставляли вполне нормальных в жизни людей в своих интервью ни с того ни с сего проявлять неправдоподобную политическую грамотность и цитировать наизусть Генерального. Отдуваться за все это приходилось нам, неграм идеологической борьбы. Кстати говоря, новое время ворвалось в «Искусство кино» не только с полей, на которых разыгрывались идеологические битвы. Для меня оно началось и тогда, когда Николай Викторович Савицкий, которого я сменил на посту заведующего отделом зарубежного кино, как-то принес мне статью, напечатанную на принтере. Я пялился на четкий, без единой помарки текст, тряс его перед глазами Нины Зархи — как это можно так безукоризненно ровно и гладко изобразить на бумаге?

Если сменить столь приземленный тон на чуть возвышенный, то, конечно, основным сюжетом истории «ИК» станет момент выдавливания из себя раба, когда вся редакция выстроилась в оборону против тогдашнего главного (именно от него я впервые узнал о существовании всемирного еврейского заговора, он признался мне об этом тайком, как русский — русскому), чтобы напечатать материалы V съезда кинематографистов. Тогда это сделать было не так-то просто — приходилось идти на поклон к секретарю Фрунзенского РК Васильевой (Петровой, Кузнецовой, Сорокиной? — у нее была какая-то чисто «арийская», среднеарифметическая фамилия), которая, избегая прямого взгляда, сухо цедила мне насчет иллюзорности наших надежд относительно свободы слова. «Вот увидите, — бесстрастно отвечала она на мои возбужденные аргументы в пользу перестройки и гласности, — все это скоро кончится». А вот не кончилось. Кстати, ее начальник, первый секретарь РК Б.Грязнов, моментально встроился в новую систему, возглавил ЦМТ (он же — Хаммеровский центр), а позже, соответствуя жестоким сценариям нашего времени, пал жертвой киллеров. Как я потом понял, многие из будущих чиновных ролей тогда уже в судорожной спешке распределялись по этажам коммунистических государственных ведомств. Мы не могли поверить тому, что столько правдивого, искреннего слова вдруг прорвалось на страницы «ИК». Нас просто зашкаливало от счастья.

Помню, не заглядывая в подшивку, какая именно фотография была на обложке — кадр из фильма Вячеслава Сорокина «Плата за проезд». Название фильма оказалось более чем символическим — уж что-что, а платить нам за наши прекраснодушные восторги приходится постоянно — всем, что имеем.

И тем не менее мне кажется, что все это было не зря. Точно не зря.