Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Литературный экспресс. Европа‒2000 - Искусство кино

Литературный экспресс. Европа‒2000

Если ты однажды научился плавать, то заново учиться уже не придется.

Если научился ездить на велосипеде, то разучиться практически невозможно.

Если ты тридцать лет проработал в сценарном отделе, сам написал двадцать сценариев, из коих семь нашли мучительную смерть на экране, а прочие легко упокоились в столе…

Из кино я ушел с легким сердцем, поскольку свальное кинематографическое творчество просто осточертело, а донорская работа редактора исчерпала запас любви к сценаристам и режиссерам.

Думаю, что только человеку, пожившему гуртовой кинематографической жизнью, дано испытать особое чувство свободы, независимости, легкости, когда без оглядки на фильтрующие инстанции, без неотступной мысли о грядущем женихе-режиссере ты сам на чистом тонком листе бумаги возводишь окончательную постройку из самого легкого, самого прочного, самого удивительного материала — из слов.

Надо увидеть свои изувеченные сценарии на экране, чтобы испытать глубочайшее почтение, уважение к незыблемому, умеющему за себя постоять слову…

Антисценарные, то есть не снимаемые, фразы доставляли особую мстительную радость.

«Игоря Ивановича Дикштейна покидал сон».

Накося!.. Сними, попробуй!

Проснулся мужик, мужчина. Приоткрыл глаза. Пошевелился. И все. А где же «покидал»?

Вот оно, слово, недоступное для готовой все сожрать, переварить и обратить в шипящую ленту машины!

Униженное, низведенное до одноразового пользования сценарное слово, я мстил за тебя, я возрождал твое достоинство.

И так же, как у моего собрата Акакия Акакиевича Башмачкина, тоже за долгие годы службы не продвинувшегося в карьере ни на шаг, были буквы «фавориты», так же и у меня были «фавориты», слова, для кино несъедобные, неудобоваримые.

Придя домой с «Ленфильма», я сводил счеты с неразборчиво жрущей все подряд кинопрорвой, спасая слова, научая их выстраиваться в неприступные для моего врага каре.

Совершенно невольно моим героем стал человек, живущий двойной жизнью.

Разумеется, я не фокусничал, не ставил себе задачу каждую фразу в своих сочинениях делать «антисценарной», вот еще! Но вещи сами получались неснимаемыми.

Невольно фразе «зримой», снимаемой делалась прививка, защищавшая фразу от кинематографического насилия.

Ну вот, для примера.

«По прелому мартовскому льду ночью, проваливаясь расквашенными опорками в снежную жижу, пригибаясь под лучами бьющих навстречу прожекторов, бежит, обливаясь потом, бежит солдатик с винтовкой наперевес». Все вроде видно. «Дубль двенадцать! Мотор!» Стоп. Бежит-то он у меня «прикрытый от рыскающих вслепую кронштадтских пулеметов куцым маскхалатом, сооруженным из простыни с больничным синим штампом в углу, да материнской молитвой». Что скажете, господин Мотор? Не по зубам вам материнская-то молитва!

И уже совершенно особое удовольствие испытываешь от того, что маскхалат из больничной простыни — не высосанный из пальца гэг, хотя бы и литературный, а подлинный факт, реальная подробность второго штурма мятежного Кронштадта в ночь на восемнадцатое марта одна тысяча девятьсот двадцать первого года. И то, что обувь была самым уязвимым местом у наступавших, тоже факт.

Как я понимаю Акакия Акакиевича!

Часто в разного рода интервью меня спрашивали: «Как отразилась ваша работа в кино на литературных занятиях? Что вы перенесли из ваших сценарных опытов в прозу?»

«Ни-че-го!»

Мне не верили.

Несколько раз мои сочинения привлекали режиссеров.

Помня на практике, что едва ли не в каждом из них спит гениальный сценарист, я предлагал режиссерам этого сценариста разбудить, а сам отступал в сторону. Я не был противником экранизации своих сочинений по убеждению.

Кино есть кино.

И с бывшей женой после развода могут быть приемлемые отношения, в том числе и деловые.

Казалось, что с кино мы свои отношения выяснили окончательно.

Казалось.

Но иногда чувствуешь, что опять проснулся… сценаристом.

Именно так. Не в тебе проснулся сценарист, человек, взявший аванс и отправившийся в Дом творчества с любимой девушкой или в надежде встретить там таковую.

Проснуться сценаристом — это значит с утра до вечера видеть вокруг себя жизнь, не подозревающую, что на нее смотрят.

Прошло девять лет с того невеселого дня, когда я увидел на экране в просмотровом зале двухсерийный телевизионный фильм «Сократ», снятый по написанному мной сценарию. Я написал в дополнение к сценарию заявление с просьбой снять мою фамилию с титров изделия, свидетельствующего о несварении творческого желудка режиссера.

Ну что, за тридцать лет ты еще не убедился, что пошлость и дурновкусие выпяченных самолюбий — неизбежные спутники «коллективного» творчества?

«Так тебе и надо. Оставь им гробы повапленные…»

Творчество, как роды, не бывает коллективным. Коллектив, или вождь племени, может лишь потреблять, пережевывать рожденное кем-то лично.

Благословенно одиночество.

В кинопроизводстве его сохранить невозможно.

В киноискусстве почти невозможно.

Наверное, на «Ленфильме» я видел только одного человека, знавшего цену одиночеству и способного его ценить в своих коллегах. Пожалуй, только Григорий Михайлович Козинцев не разменял свое одиночество на мелкую монету приятельства (друзья у него были, а приятелей, по-моему, не было) и легкие соблазны лести.

И вот, через девять лет, после решительного отрезвления, вкушая все достоинства одиночного литературного плавания, я получил приглашение принять участие в литературной акции в составе ста трех писателей из сорока пяти стран — «Литературный экспресс. Европа-2000».

Оказывается, идея трансевропейского экспресса, соединяющего юг и север Европы, родилась еще в пору восхищения бегом стальных упряжек, увлекаемых огнедышащим конем, по чугунным рельсам! Ей бы, идее этой, в ту пору, лет полтораста назад, и осуществиться. А если подумать минуту-другую, какие литераторы, какие писатели России, Франции, Англии, Германии, Дании, Норвегии… Но Норвегия как раз и отказалась нынче участвовать в осуществлении так долго вызревавшего проекта.

Мужественное предпочтение одиночества!

Объяснять, почему от Москвы до Лисабона, места старта «Литературного экспресса», мы долетели часа, кажется, за три, а зачем ехать поездом до этой же Москвы из Лисабона целый месяц с хвостиком, нужно долго.

Как можно убедиться, магическое слово «проект» надежней, чем «Сим-сим», открывает все двери и уж надежней «фомки» вскрывает сейфы и кассы.

«Литературный экспресс» удачно вписался и в обширнейшую программу под названием «Объединенная Европа».

Разумеется, в одни и те же слова и словосочетания мы вкладываем разный смысл. Вот и прорезается, складывается постепенно понимание того, что Европе, и только объединенной, быть может, удастся противостоять насилию, коммерческому опошлению жизни, американской унификации, исламской агрессии и прочим моровым болезням, как унаследованным от прежних времен, так и благоприобретенным во времена нынешние.

Об этом необходимо сказать, чтобы не возникло мысли о том, что приглашение к бесплатному путешествию по одиннадцати странам с остановками в двадцати двух городах не нуждается в оправдании.

Итак, стартовав в Лисабоне, экспресс через Испанию, Францию, Бельгию, Германию и Польшу в Калининграде выходит к Балтике, в Питере поворачивает на юг и через Москву, Минск и Варшаву врывается в Берлин, где финиширует вблизи покрытого нынче прозрачным куполом рейхстага на вокзале «Фридрихштрассе». Впрочем, рядом с вокзалом не только рейхстаг, но и «Берлинер ансамбль». Ряженые актеры на ходулях встретили нас и чуть не прямо с перрона повели в свой знаменитый «дом Брехта», где преподнесли утомленным дорогой участникам экспресса и не менее утомленным ожиданием встречающим представление в духе перформанса, а так же легкую выпивку и легчайшую закуску.

По условиям путешествия каждый из его участников, а это, повторюсь, сто три писателя из сорока пяти стран Европы, должен представить по итогам поездки текст величиной в пятнадцать страниц.

Темы, жанры, формы не регламентируются.

Тексты эти должны войти в сборник, коему надлежит пережить его участников и стать материальным свидетельством осуществления «проекта века».

Каждую страну представляли один-два-три писателя, не больше.

Поездка была долгой, сорок три дня. Срок сдачи текста был так далек, что о будущем сочинении думалось, как и обо всех несрочных долгах, исподволь и лениво.

Впрочем, несколько раз возникало желание сесть за машинку и тут же исписать все пятнадцать заветных страниц желчными сарказмами по адресу тех, кто пытался унизить и без того униженное многообразной сволочью1 мое отечество или перевести стрелку нашего путешествия с литературного пути на политические рельсы.

Однако азарта хватало лишь на полчаса, те самые полчаса, когда примеряешься к очередной гостиничной кровати, то необъятной гомерически (Лисабон, Мадрид, Дортмунд), то узкой, как книжная полка (Лиль), то напоминающей спальные места в отелях Кандалакши и Касимова (Мальборк). Замечу тут же, что европейцы как-то уж очень буквально поняли слово «под-ушка», ухо не самая важная деталь головы, требующей отдыха и оттока крови. Пока сооружаешь себе изголовье то ли из салфеток, то ли из прокладок, по недоразумению именуемых подушками, вот и лезут в голову злые мысли, а сердце переполняет жажда мести.

Утром же и злость, и жажда мести кажутся приснившимися, какими-то туманными, заспанными. Ритм и азарт передвижения отодвигают минутные страсти в дальний ящик.

У каждого участника путешествия взята подписка, простите, с каждым заключен договор, по которому мы обещаем не предавать гласности свои впечатления о поездке, предназначенные для итогового сборника.

Уговор, как говорится, дороже денег, хотя о деньгах-то как раз в договоре ничего и не сказано.

Нет, едва ли в «итоговый документ» я захочу включить отповедь литовскому коллеге, решившему на банкете, устроенном калининградским губернатором в дивном Солнечногорске, после пятой рюмки, между закуской и горячим, объявить запись желающих заняться немедленно защитой прав человека в России.

Смельчаку с пьяных глаз похлопали, но приравнивать вилку к перу, а тем более откладывать вилку накануне подачи горячего и браться за перо желающих не нашлось.

Призыв нетерпеливого правозащитника повис неприличным звуком в застолье.

После восьмой рюмки я пошел объяснять правоборцу, что лучше всего протестовать голодовкой, а не гадить в тарелку, из которой ты только что с удовольствием поел. «Ты прав, он не дипломат», — сказал мой собеседник, оказавшийся вовсе не тем литовцем, а совершенно другим эстонцем. Но литовца я все-таки достал, и оказалось, что он сын оперного певца, что извиняет и объясняет склонность к эффектному жесту и противоестественной позе. Лев Николаевич Толстой в романе «Война и мир» удивительно тонко подметил: «Опера эта была не похожа ни на что на свете, кроме как на другие оперы». Вот и оперные правозащитники не похожи ни на что на свете, кроме как на других любителей-правозащитников, специализирующихся на защите прав в ходе банкетов, круизов, вояжей и разных даровых выпивок.

Публика, глубоко инфицированная русофобией, конечно, вызывает острую, но быстропроходящую реакцию.

Несколько бывших соотечественников и даже соплеменников считали для себя непреложным использовать еще не забытый русский язык, для того чтобы регулярно произносить в нашем присутствии колкости, едкости и злые укоризны по адресу России и всего русского.

Были и такие, кто готов раздражаться и протестовать еще до того, как возникал повод к протесту.

«Хватит терпеть, мы должны наконец протестовать!» — услышал я женский стон с четким латвийским акцентом.

Оказалось, что в поезде, подъезжавшем к Питеру, разнесся слух: вещи к автобусу придется нести самим!

Мы безропотно тащили на себе под мелким дождичком вещи на вокзал в Мадриде, тащили вещи на себе и в Ганновере, и никому не приходило в голову докучать протестами ни королевскому Величеству, ни мировой общественности, довольно полно этим летом представленной как раз на Всемирной выставке в Ганновере.

Фобия — это болезнь, к ней и надо относиться как к болезни.

Инфицированных раздражал даже приветственный буклетик гостеприимной Москвы, замечу уж кстати, превзошедшей своим гостеприимством все самые радужные ожидания.

«Устроили себе рекламу!..» — было сказано явно для меня, и буклетик был чуть не с брезгливостью отброшен.

Да, русским надо знать свое место!2

Стоит им высунуть нос чуть дальше положенного, как тут же натыкаются на искривленные лица и протест.

Чем вызвана эта устойчивая реакция?

Здесь можно предположить лишь две причины.

Первая. За русскими изначально признается какое-то такое превосходство, что всякая еще и со стороны самих русских гордость почитается чрезмерной и ни в коем случае недопустимой.

Второй причиной может быть нечто прямо противоположное.

Считается уже как бы признанным, доказанным, всемирно утвержденным, что в Назарете… извините, в России, ничего путного и достойного одобрения, кроме леса и полезных ископаемых, а для украинцев, правда, еще и газа, быть не может. И всякая попытка, особенно со стороны самих русских, усомниться в этом признанном, доказанном и утвержденном должна приравниваться к святотатству и получать немедленный отпор, как посягательство на Священное писание, Коран или Талмуд.

Протестовать по поводу доставки багажа с Варшавского вокзала в гостиницу «Октябрьская» не пришлось. По щучьему хотению и по велению вице-губернатора и председателя Комитета по печати при администрации Санкт-Петербурга багаж непосредственно из вагонов был доставлен прямо в вестибюль гостиницы.

Ворчание по поводу недостаточно комфортной гостиницы «Октябрьская» в протест не переросло, но обнаружило явно туристские наклонности у литераторов. Именно «Октябрьская» и никакая, как я думаю, иная, кроме «Октябрьской», гостиница не может приобщить обитателя к городу «умышленному и фантастическому». Бесконечные коридоры, высоченные потолки в крохотных тесных номерах — еще Достоевский писал, как ему тяжко было в «Знаменской»…

«Я прошел сегодня по Петербургу пять километров, не выходя из гостиницы», — сказал мне Леня Данько-Майсюк.

«Ну что ж, — поздравил я молодого белорусского поэта, — считайте, что это ваш первый шаг в фантастическом городе».

Конечно, я приехал в Питер, сгорая от любопытства, как отзовется сердце ста литераторов, знающих о России главным образом по великой русской литературе, как застучит и чем отзовется их сердце в городе, ставшем и колыбелью, и школой, и академией русского художественного слова.

Отозвалось. Провокацией. Эта провокация заслужила все-таки того, чтобы дать на нее незамедлительную отповедь, и отповедь была дана.

Наш приезд в Питер в начале июля совпал с выходом номера «Литературной газеты», где с величайшим опозданием был помещен отчет об апрельском (!) «круглом столе». Редакция «Литгазеты» собрала этот «круглый стол» в связи с появившимся, кажется, в феврале обращением двухсот европейских интеллектуалов с призывом оставить в покое басаевых, радуевых и хаттабов, головорезов и работорговцев, умело заслонившихся страданиями мирного населения.

За «круглый стол» был приглашен и Алексей Варламов, впоследствии один из трех российских пассажиров «Литэкспресса».

Наши выступления за «круглым столом» были скомпонованы и опубликованы в газете без нашей визы.

Несколько пассажей в выступлении Варламова, искреннем, азартном и полемическом, оказавшихся вне контекста, вне интонаций живого разговора, предъявленных «Литгазетой», могли вызвать у читателей вопросы. При желании пару его реплик, брошенных в споре с умелыми защитниками прав убийц и террористов, можно было расценить как негуманные.

И желание такое родилось.

Наши коллеги с Украины, дружно представляющие ее западный край, тут же соорудили в лучших советских традициях письмецо, обличающее антигуманного Варламова и порицающее меня, участвовавшего в «круглом столе», но не давшего отпор и не побившего Варламова словами или как-нибудь иначе во имя гуманизма.

Казалось бы, если у вас возникли недоуме-ния, вопросы, сомнения, вот он, Варламов, да и я никуда не прятался, подойди, спроси, выслушай ответ, а дальше уже по вкусу — протестуй, призывай, поднимай мировую общественность на за-щиту бедного Басаева от кровожадного Варламова.

Нет, такой поворот дела мог все испортить, а дело было задумано. Впрочем, не задумано, а как-то само собой, естественно, органично двинулось путями, проложенными еще партийными комитетами Союза писателей с добавлением от себя жуликоватой конспирации.

На политическую удочку были нанизаны две цитаты из Варламова, и на эту наживку, стараясь не шуметь, втайне от нас, хлопцы пошли ловить подписи доверчивых испанцев-португальцев, газеты не читавших и знавших о поводе для протеста только со слов украинских товарищей в переводе на небезупречный английский.

Ни нам, российским участникам поездки, ни тем, на чье сочувствие в антироссийской акции хлопцы рассчитывать по справедливости не могли, они письмецо даже не показали.

Мы узнали обо всей этой затее уже по дороге из Москвы в Минск.

К этому времени «письмо протеста» сильно изменилось.

Увидев, что большинство литературных путешественников в дурно заваренной склоке участвовать не намерены, авторы — куда ж отступать, позади Москва! — перелицевали протест в некое обращение к Президенту России с благонамеренными миротворческими словами.

Упоминания о поводе для письма, то есть о нас с Варламовым, не было. Да и смешно было бы писать жалобу на недостаточный гуманизм одного писателя и на недостаточную гуманистическую бдительность другого тому, кто обещал мочить бандитов в сортире.

Под обтекаемым миротворческим обращением — а почему нет? — удалось собрать около шестидесяти подписей.

И вот, заручившись как бы поддержкой «квалифицированного большинства», наши украинские спутники и коллеги решили дать нам смертный бой в Минске на дискуссии «Литература и дипломатия», состоявшейся в музее выдающегося национального поэта Белоруссии Максима Багдановича.

Помню вопль гостеприимных белорусов:

«И почему это воевать всегда приходят к нам?! Места у вас своего мало, что ли!»

Добрым белорусам можно было только посочувствовать в том, что очередной «спор славян между собою» происходит в их доме, таком уютном, теплом и приветливом.

«…Мы не можем закрывать глаза, мы не можем молчать, потому что сегодня — Чечня, а завтра Украина! Молдавия! Грузия!..»

«Белоруссию и Австралию забыл!» — вырвалось у меня.

Да, такое нельзя оставлять без ответа.

Вот она, «объединенная Европа» в интерпретации наших коллег-письменников.

От нас с Варламовым авторы провокации получили то, что заслужили.

Это понятно.

Но и менеджер проекта «Литэкспресс» Кристина Ланге тут же заявила категорический протест против использования самого имени «Литературный экспресс. Европа-2000» в подобного рода акции, противоречащей духу и смыслу путешествия под лозунгом «Объединенная Европа».

Молодой поэт из Ирландии, знающий не из газет о том, что такое современный терроризм, резко заявил, что никогда бы не согласился участвовать в путешествии по рельсам, смазанным политическим дегтем.

Над политическими рельсами был опущен — к немалой досаде авторов призыва спасаться от России — прочный шлагбаум.

На дискуссии в музее Багдановича присутствовали человек двадцать — двадцать пять. Ничего не оставалось делать, как разъяснить всем участникам «Экспресса», вовлеченным в подписание странноватого письма, нашу позицию.

На хорошем английском языке, что вызвало недоумение наших украинских друзей («Почему не по-русски?» — «А времени на перевод не было!»), Варламовым, не без моего участия (но не в английском языке), был изготовлен текст на двух страничках с отчетливым заголовком: «По поводу одной провокации».

Разъяснение было роздано всем без исключения пассажирам экспресса, вышедшего на прямую: Варшава — Берлин.

Не скажу, что к нам в купе началось паломничество, но турецкая, например, делегация целиком — а кто-то и поодиночке — выражала солидарность с нами и объясняла свое участие в «обращении к Президенту России» непониманием повода и существа малопочтенной акции.

Микола Рябчук, как мне показалось, без энтузиазма отнесся к гаденькой затее своих коллег, судя по его вялому участию в «дискуссии» «Литература и дипломатия».

Итак, два с половиной литератора при помощи «Литературной газеты» в «Литературном экспрессе» попробовали в литературном музее в лучших традициях «холодной войны» соорудить из моей страны страшилку. Смысл всего предприятия ясен, как слеза несчастного дитяти, ищущего защиты у натовских генералов.

Какое отношение все это имеет к литературе?

А раз к литературе никакого отношения не имеет, и к «Объединенной Европе» тем более, то и в «итоговый сборник» рассказ, увековечивающий имена двух с половиной затейников, включать не надо, пусть сами себя увековечивают.

В конце концов, я был приглашен в это путешествие не как журналист-международник, не как защитник от непрошеных правозащитников, не как географ, этнограф, социолог, психолог, портной… И потому, полагаю, было бы логично предложить прозу.

Сюжет для рассказа я привез из Дортмунда и храню его у себя в кабинете, невзирая на осуждающие взгляды и резкие реплики жены. Она не может понять, что от взятых на себя обязательств, принятых поначалу как бы в шутку, никто меня освободить уже не в силах.

Не исключено, что сюжет этот потребует пространства небольшой повести, а может быть, и большой… Никогда не знаешь, куда тебя поведет текст, этим вольное сочинительство и интересно. Это не сценарий, за который садишься только тогда, когда знаешь главный эпизод и чем дело кончится.

В конечном счете в сценарии все может кончиться иначе, а в фильме даже вовсе наоборот. Здесь я мог бы привести краткий мартиролог своих распятых режиссерами-постановщиками первой и высшей категории (эту табель еще не отменили?) сценариев, да кому это интересно, жалобы инвалида…

В кино (коллективное творчество!) все время надо что-то объяснять людям, которые по большей части либо не могут, либо не хотят, либо не имеют права по должности понимать тебя правильно. Вот эта необходимость объяснений и диктует необходимость довольно ясного представления о конечном продукте. Опять же деньги. Кто же станет кидаться изрядными суммами неведомо на что. Логично. Но, слава Богу, и от этой логики литература освобождает сочинителя.

Тем и хороша, тем и притягательна проза, что здесь, не зная броду, как раз надо лезть в воду, самое милое дело.

Да, проза, конечно, безусловно, вне всяких сомнений. Но если ты научился плавать, если научился ездить на велосипеде, если написал двадцать сценариев, то чему ж удивляться, если иногда опять просыпаешься сценаристом.

В Мадриде я проспал, даже не проспал, а ожидал у себя в номере завтрак, забыв после Лисабона перевести часы…

Спустившись в холл гостиницы, я увидел наш багаж! Как он выразителен, когда не пребывает в тени своих хозяев. Эти груды, толпы, кучи-малы и рядом как бы ищущие уединения… И вокруг никого. Все выглядело так, будто они сговорились и, понимая друг друга молча, как гоголевские Петрушка и Селифан, решили двинуться в известное заведение или просто посмотреть Мадрид, благо отель в пяти минутах ходьбы от площади Севиллы! Весьма помпезная площадь, на питерский вкус даже чрезмерно, но чемоданам бы понравилась и надутым самодовольством баулам, пожалуй, тоже.

И тут же я испытал ко всей этой чемоданно-баульной публике, без исключения, сострадание, близкое к жалости. На наших глазах служители багажа обращаются с ним совсем не так, как в наше отсутствие. Так грузят скот, а может быть, людей, отправляемых в какой-нибудь прожорливый лагерь. И самое тягостное: атлеты в гостиничной униформе почти жонглировали всей этой неподъемной в большинстве своем поклажей, переговариваясь о чем-то своем, испанском.

Я увидел, как мой солидный, на четырех сдвоенных колесиках, американский мягкий чемодан, всегда напоминавший мне о великой силе земного притяжения, вдруг взвился от одного прикосновения атлета в униформе и сам полетел в багажную кладовую, откуда раздался его тяжкий вздох, каких я от него никогда не слышал

О! Как летают эти, рожденные ползать на колесиках!

Мадрид, это было начало пути, и такое знакомство.

Надо сказать, что литературный экспресс, согласно замыслу, двигался днем, ночных было только два перегона: Мадрид — Бордо и Москва — Минск.

Все путешествие сопровождалось непременным ритуалом сдачи, погрузки, выгрузки, перегрузки и получения багажа…

Чем не сценарий! Я написал бы его с тщанием и противу обычных для меня правил, то есть не зная броду, не зная, чем для всей этой багажно-поклажной братии моя история может закончиться.

Уверен, что в короткометражке на две части уместилось бы сведений обо всех нас куда больше, чем в двухчасовом документальном протоколе любой из состоявшихся дискуссий.

…Вот дама в черной шляпе типа канотье, детская писательница из Скандинавии, ухватившись двумя руками за ручку, подкидывая ногой, спрятанной под полой длинной с невероятным разрезом юбки, свой неподъемный чемоданище, перемещает его от дверей номера к лифту. Мягкие стенки чемодана всякий раз, когда его опускают на пол, раздуваются, словно бока упарившейся лошади, будто не его тащит хозяйка, а он ее.

Огромный француз, поэт, негр, величаво, но без рисовки несущий свою красивую голову, еще и украшенную жесткой, почти седой шевелюрой, оснащен в долгую дорогу рюкзачком чуть больше школьного. Может быть, рюкзачок изряден, но в руках стареющего Геркулеса он кажется игрушкой. Казалось бы, и носить его с собой не может быть обременительно для великана, но он регулярно выносит свою скромную поклажу в ресепшн, обозначая свое присутствие в багаже.

…Сумки, торбы, портпледы, баулы, твердые, мягкие, полутвердые и полумягкие, на колесиках и без колес, с ручками жесткими, мягкими, пристегивающимися, как у меня, и раздвижными, откуда и куда их только не перекидывали, из каких рук в какие они только не переходили! За время пути мы сменили шесть поездов. Иногда для багажа не оказывалось места, как в нашем, например, великолепном «ЭР-200» (С.-Петербург — Москва), тогда чемоданы по-барски разваливались на местах, предназначенных для пассажиров, занимая по полвагона. В других поездах им случалось ехать и в купе, и на вагонных площадках в виде баррикад на подходах к умывальням и туалетам.

Иногда их раздавали нам для индивидуальной доставки.

Не стадом, не тучей, а рассыпной пехотой двинулся наш багаж через площадь и огромный вокзал в Мадриде к поезду, поджидавшему на дальнем перроне. Каждая вещь двинулась своим маршрутом, следуя прихоти и возможностям своего хозяина, чем-то заинтересовавшегося, куда-то завернувшего, где-то зазевавшегося, чего-то захотевшего…

А воры!

Не зевай! Вы думаете, в Европе их нет?

На Северном вокзале в Париже, не в эту, а в одну из предыдущих поездок у меня стянули сумку прямо на моих глазах с тележки, которую я толкал перед собой.

Воры не оставляли вниманием нашу капеллу ни на вокзалах, ни в гостиницах, они даже как-то умудрялись пару раз угадать дни раздачи су-точных, выдававшихся на прокорм.

Воры шли незримой волчьей стаей, сопровождая нас, как оленье стадо в тундре…

В общем, с ворами все ясно, тут хоть заказывай этюды первокурсникам сценарного факультета.

Сложнее разглядеть и запечатлеть отношения, в которые вступали сумки и каталки, обнаруживая таким образом сближения и расхождения между их хозяевами.

Вот жесткий, напоминающий понтон чемодан из тонких женских рук перешел в мужские, но тоже тонкие и белые, а потом в другие мужские, узловатые, с черными волосяными рощицами на пальцах… И снова вернулся в те же женские. Ну что ж, дорога длинная, долгая, сорок три дня, двадцать две гостиницы…

Сорок с лишним выгрузок и погрузок, но это в гостиницах, а вагоны, а автобусы! Какие сорок? Сто сорок! Как минимум. А это уже перегрузки. Это уже испытание. Проверка на живучесть.

Мой обширный, но легкий сам по себе чемоданище на колесном шасси, купленный в прошлом году в Соединенных Штатах под Вашингтоном, сошел с дистанции уже в Ганновере. Рожденный ездить, сначала стал ползать, а потом уже перемещаться только по воздуху. Шасси не выдержало.

Трудно было не только моему, два чемода-на — один из кожзаменителя, второй из клетчатой чемоданной ткани — почти на наших глазах сделали себе харакири. Харакири по-чемоданному — это когда режут себя не снаружи, а изнутри.

А сколько сумок и чемоданов лопнуло и потрескалось от злобы, от зависти, от неуживчивости, и тогда в ход пошли случайные ремни и подвернувшиеся где-то веревки.

Мы передвигались, естественно, быстрее, чем багаж, багаж запаздывал. Так было в Питере. От «Октябрьской» до Московского вокзала, действительно, рукой подать, перейти площадь, но питерские носильщики — подлинные мастера своего дела, а свое дело — это «навар». Чтобы хорошо «наварить», надо все хорошо рассчитать, и, подтащив багаж к памятнику Петру Великому в зале ожидания, за пятнадцать минут до отправления поезда они вступили в неторопливые переговоры относительно «налички». Мы рисковали умчаться в Москву на предоставленном нам в полное распоряжение сверхскоростном и действительно неудержимом «ЭР-200» вообще без багажа.

«Консорциум», то бишь «концертиум», был достигнут за шесть минут до отправления поезда, и тут питерские носильщики показали то, чего во всей Европе не увидишь! Разбрызгивая вокруг себя веера пота, как балерина на тридцатом фуэте, носильщики в течение пяти минут шестнадцати секунд сделали то, на что тем же испанским незабываемым атлетам (первое впечатление всегда самое сильное!) понадобилось бы минут двадцать, а то и двадцать две. В передвижении каталок, доверху груженных багажом, от бюста Петра Великого к головному вагону поезда, отведенному, надо думать, в целях безопасности под багаж (при таких скоростях разумно!), было установлено сразу три рекорда, два европейских и один мировой. Перемещение же поклажи с каталок в вагон напоминало действие всасывающей трубы. Казалось, что носильщики лишь отбиваются руками от летящих им в голову тяжестей…

Минута в минуту поезд тронулся, тронулся как бы с ленцой, зная, что у него припасено для пассажиров, ползших из Таллина в Питер, аж десять часов.

Я не отказал себе в удовольствии пойти и взглянуть на багаж.

Сваленный быстро и беспорядочно между откидными сидячими местами грудами выше спинок, багаж, едва поезд тронулся, тоже пришел в движение. Начались взаимные притирки. Кто-то разлегся, кто-то уперся, кто-то назло выставил бок так, что другим ни вздохнуть, ни охнуть и приходится ехать черт знает в какой позе. Пустоты образовали гроты, пещеры, ямы, они долго не продержатся, хотя значительно дольше, чем в другом поезде, здесь особая система подвески вагонов и рессор, практически не трясет и не качает, хотя на табло в торце вагона светится: «188 км/час».

В отличие от питерских носильщиков, польские волонтеры, принявшие на себя багажный обвал, были одеты в полувоенную форму с непонятными знаками различия. Порученное дело они исполняли, как важнейшую боевую задачу. С такой же ответственностью, осторожностью и поспешностью они, быть может, разгружали бы и доставляли боеприпасы сражающимся на передовой. Быстро, четко, с военной грацией (а она есть, что бы ни говорили), не утирая пота со лба, они управились со всей армадой.

Признаюсь, я любовался их работой, а в конце понял, что эстетика, конечно, хорошо, но чемодан в руках еще лучше. Моего чемодана, уже изувеченного, уставшего, с ручкой на грани срыва, среди доставленной в гостиницу поклажи я не увидел, о чем тут же и заявил, надо думать, подпоручику багажной службы. Тот по мобильной полевой связи немедленно куда-то позвонил, короткие, как военный приказ, распоряжения отдал, ичерез десять минут мой спавший с лица чемоданище, четко доставленный в другую гостиницу, так же четко был перемещен в мою.

Волонтеры довольны собой, я доволен волонтерами, доволен и чемодан, он привалился к моей ноге, как большая собака, только что пережившая испуг потери хозяина…

А потом было наше последнее пристанище, гостиница «Унтер ден Линден», как раз на углу улицы под липами, что идет от Бранденбургских ворот к Александрплац и Фридрихштрассе.

Мы уезжали по двое, по трое…

В половине пятого утра подали такси.

Моим попутчиком в аэропорт был Оливер Фреджери, чудесный человек, прозаик, профессор университета с Мальты. Он охотно примкнул к нашей небольшой российской компании и временами напоминал нам дивного филолога из незабываемой картины «Осенний марафон».

Таксер любезно выставил мой бесколесый, а чемодан Оливера, перехваченный брючным ремнем и сбоку зашитый черной ниткой, поехал дальше — я летел домой через Франкфурт, а он через Геную, с другого гейта.

…Я никогда не напишу этот сценарий.

Зачем?

А любовь, даже неразделенная, все равно остается любовью.


1 И почему только из обиходного лексикона выпало это слово, так точно именующее нагло размножившееся племя тех, кто смысл своего существования видит в том, чтобы сволочь и припрятать не ими построенное и нажитое.

2 А где наше место? Мы, как евреи, — нация есть, а на любое место, которое вроде бы и наше, куча претендентов. Вот и на каменных скрижалях, обрамляющих могилу Неизвестного солдата посреди Варшавы, среди городов, принесших славу польскому неизвестному солдату, значатся и Москва, и Смоленск.