Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Грустные заметки о летних впечатлениях - Искусство кино

Грустные заметки о летних впечатлениях

В июле нынешнего года продюсер Томас Куфус пригласил меня на первый в Германии публичный показ фильма "Молох", который должен был проходить в рамках кинофестиваля в маленьком Потсдаме, бывшем гэдээровском городке, переоборудованном рачительными немцами под международный курорт. Я летел туда без режиссера-постановщика Александра Сокурова -- он был в это время на собственной ретроспективе в Португалии -- и знал, что после показа фильма будет еще и дискуссия. Продюсер придавал ей особое значение: в Канне мало кто из немцев видел нашу картину, и, поскольку она должна выйти в европейский прокат в ноябре -- декабре, в Потсдаме осуществлялся зондаж немецкого общественного мнения по поводу гитлеризма и эстетики фильма в целом. Уже в "Боинге" я принялся надувать свои щеки -- все-таки каннский лауреат, не тварь дрожащая, а право имею, как выразился сто с лишним лет назад один известный беллетрист. И первая же встреча на чужбине доказала, что кое-какие права у меня действительно есть. Очаровательная Магда, координатор фестиваля, с веселыми и красными от постоянного недосыпа глазами, робко спросила меня, соглашусь ли я получить за этот показ десять тысяч марок. Я ответил не сразу, потому что тут же начал решать в уме, что делать с этими деньгами, отдать ли их съемочной группе или утаить, сославшись на дырявую от многолетних литературных трудов память. На всякий случай поинтересовался, а, собственно говоря, с чего такая роскошь и что за этой тяжелой новостью стоит. Мне объяснили, что стоит художественное значение фильма, что он настолько возвышается над всей остальной продукцией, что обречен на подобное поощрение со стороны фестиваля, ведь мы своим прибытием в Потсдам оказали немцам честь, и т.д. Тогда я осведомился, а видела ли сама Магда фильм. Она, зардевшись, пробормотала, что нет, и тут же добавила, что смотреть "Молох" не обязательно, потому что все и так знают, что фильм хороший. Я тут же подумал, что умеет европейский человек мягко стлать. Приедешь на какой-нибудь российский фестиваль, а там одно из двух -- или в душу наплюют, или ключицы вывернут, чтобы ты плясал под дудку человека, давшего на фестиваль чужие деньги. И то и другое не то чтобы очень больно, но неприятно, с души воротит.

Поселили меня в небольшой гостинице возле парка Сан-Суси, немецкой подделки двухсотлетней давности под французский оригинал, но подделки, надо сказать, мастерской. Огромный сад -- с иголочки, ни тебе железных банок на траве, ни пластмассовых бутылок, которые признаны в Германии неэкологичными, так что теперь все пепси, коки и прочие миринды выпускаются здесь в стеклянной таре. По лужайкам бродят меланхоличные аисты с гоголевскими носами, а в прорытом рукотворном канале, в котором я из-за жары решил сразу же искупаться, плавают огромные отдувающиеся рыбины -- то ли форель, то ли налимы. Сразу же представилась российская картинка: в каком-нибудь Главном ботаническом саду выпускает директор карпов в обмелевшие за годы реформ пруды. Карпы если и не задыхаются в остатках воды, то все равно через день-два исчезают как класс. Я помню, во времена стареющего Брежнева в ботанических прудах решили разводить выдру. Так наши граждане забивали невинных тварей палками, стояли дежурили у нор, и только милиционеры с пустой кобурой на бедре слегка приводили товарищей в чувство. Впрочем, это разговор известный, грустный, так что лучше его не развивать. Я и не развивал, пресек мысли в корне и, не искупавшись в зарубежной воде, стыдясь своей внутренней дикости, вернулся в гостиницу, чтобы морально подготовиться к дискуссии на коричневую тему.

В пять за мной заехала машина, а через час я уже был на местной студии, где когда-то оголяла плечи Марлен Дитрих и сладковатый Кларк Гейбл, подсчитывая в уме причитающийся за съемочный день гонорар, стряхивал пепел с кубинской сигары. Меня привели в небольшой зал, посадили в красное кресло. Испытывая неловкость человека, который в последующие два часа экранного времени вынужден, в общем-то, раздеваться перед посторонними людьми, я начал присматриваться к этим самым посторонним людям. Почему раздеваться? Да потому что кино -- дело интимное, как и всякое творчество, если относиться к нему серьезно. Утешает только то, что этой интимности большинство зрителей не воспринимают, их убедили в сугубой развлекательности важнейшего из искусств. Не воспринимают -- и слава Богу. Что может вообще воспринять вот эта влюбленная парочка, разомлевшая от устойчивого антициклона, накрывшего всю Европу? Или та университетская сухая дама, наверняка помешанная на женском равноправии?.. Да ничего. Режиссер голову ломал, как сделать так, чтобы картина не была закрыта после экономического краха 17 августа и чтобы луч света падал на актера слева направо, но был еле видим, а тут... Придут, отсидят, и хорошо если не побьют. Как говорят, пришли не званы, даст Бог, уйдем не дра-ны... Я вдруг поймал себя на мысли, что смутно помню собственный сценарий, почти забыл, про что писал. Помню, что там был Гитлер и что при написании рука сама собой скатывалась в гротеск. Но я предполагал, что смех, столкнувшись с серьезностью темы и основательностью режиссера, даст неожиданный эффект.

Мне повезло. Показанная копия была на немецком с французскими субтитрами. Из немецкого я знаю выражение "айнен кляйнен нахт мужик". Из французского -- рифму "тужур -- лямур". Так что я был избавлен от понимания собственного текста и оттого пересмотрел "Молох" с особым удовольствием. Зажегся свет. Я, думая про то, почему в европейских залах система "Долби", в которой записана фонограмма фильма, звучит объемно, а в наших нет, даже если зал очень дорогой, пошел к экрану. Поглядел в зал. На меня уставилось триста пар глаз с некоей затаенной мыслью. Мысль была выражена на немецком, и я перевел ее как глубокое соболезнование и легкое недоумение. Дискуссия обещала быть интересной. Первый вопрос прозвучал так: а почему это я уверен, что Ева Браун любила Гитлера? Задал его возбужденный молодой человек студенческого вида. Я, еще не понимая, куда идет дело, с легкостью объяснил очевидность этого чувства -- молодая женщина, которая прилетает в осажденный Берлин, чтобы умереть с близким человеком, может его только любить, никак иначе. Второй вопрос уже был с кавалерийским наскоком: почему по фильму Гитлер не знает о существовании Аушвица? Как такое возможно? Я почувствовал скрытое раздражение. Действительно, в финальной части наш симпатичный людоед спрашивает Бормана: "Аушвиц... Где это?" На что получает лаконичный ответ: "Такого нет, мой фюрер. Нет и не может быть". Меня этот эпизод нисколько не шокировал. Тем более что Гитлер здесь рассеянно шутлив и жеманен. Я ответил, что тиранам свойственно забытье по поводу собственных преступлений, они, тираны, и существуют на свете за счет избирательного забытья, ибо подобие совести есть в каждом человеке. Припомнил, как на одном из партийных заседаний в 40-е годы Сталин вдруг начал советовать выдвигать на руководящие посты "врагов народа", то есть назвал фамилии людей, которые лет десять назад с его ведома были расстреляны. Они для него были по-прежнему живыми -- об этом пишет очевидец, заслуживающий доверия... Мой пример, кажется, никого не убедил. Следующий вопрос был уже молотком по лбу: а знаю ли я вообще что-либо о Гитлере? Я скромно ответил, что знаю все. То есть изучал работы и мемуары практически в полном объеме, сидел над ними несколько месяцев. Выпускница моей мастерской Света Романова является страстным коллекционером материалов о третьем рейхе, она-то и консультировала меня при написании сценария, а я, подлец, не упомянул ее имя в титрах... При работе мною ставились прежде всего документальные задачи. Смотрю на зал и чувствую -- нет, не убедил, какая-то смутная неясная мысль бродит между рядами и никак не может выразить самое себя. На помощь приходит та самая дама университетского вида, которую я зачислил в феминистки. "Вы, по-моему, сняли фильм о любви..." "Да, да, -- схватился я за это, как за соломинку. -- Именно о любви. О любви к зверю". На этом дискуссия и завершилась. По моему ощущению, она продолжалась минут двадцать. По циферблату -- около полутора часов.

После просмотра ко мне подошли несколько русских эмигрантов и начали столь бурно выражать свои теплые чувства, что я, честно говоря, смутился.

В оставшиеся пару дней посмотрел некоторые картины, которые были в конкурсе, в основном о тяжелой судьбе восточных немцев и о том, как трудно им привыкать к реалиям капиталистического общества. Об изображении можно сказать -- все видно. О звуке -- все слышно. Об эстетике -- неореализм на новом витке под девизом "Жизнь трудна". Одна из этих картин была отмечена жюри.

Улетал я зацелованный, закормленный, но без десяти тысяч марок, которые сделали нам ручкой, может быть, оттого, что Гитлер в фильме не знает, что такое Аушвиц.

Через месяц в Москве было отправлено в отставку очередное правительство. А через два месяца московские дома начали взлетать на воздух.

Тут придется оставить игривый тон.

Наверное, всю вторую половину 90-х годов многих из нас преследовали видения кровавого хаоса, в который вот-вот может свалиться страна. Этот хаос многими публицистами связывался с фашистской угрозой, однако фашизм, как показывает история, есть не столько источник хаоса, сколько ответ на него, ответ неадекватный и неприемлемый. Фашизм -- крайний способ национального спасения, и государство, подвергшееся влиянию агрессивного национализма, на первых порах одерживает верх над энтропией, собирая разрозненные атомы в единое целое. Однако маховик репрессий, который при этом запускается, довольно быстро (в течение пяти-семи лет) проскакивает "созидательную фазу", выходя за государственные границы и сметая на своем пути все, что ему мешает. Кажется, в ХХ веке не нашлось еще ни одного тирана, за исключением, может быть, Пиночета, кто смог бы "дозировать" насилие, не позволяя ему выйти из отведенных берегов. "Чистый" же фашист Гитлер был лишен подобного чувства меры, может быть, оттого, что обладал художественным типом сознания, которому свойственны не анализ и расчет, а интуиция, озарения и различного рода вдохновенные порывы. До второй половины 30-х годов подобные порывы, имеющие уже тогда трагический привкус, странным образом резонировали с "массовой душой" германского народа. С конца 30-х -- начала 40-х годов этот резонанс начал пропадать, превратился в абсурд, смутивший даже ближайшее окружение вождя. Когда я читал многочисленные материалы, посвященные нацизму, то все время задавал себе вопрос: "А если бы Гитлер не развязал вторую мировую войну, кем бы он остался в истории? Уж не выдающимся ли созидателем (спас Германию от распада), имеющим в своем багаже "тяжелые ошибки" (еврейский вопрос)?"

Озарения, порывы, предчувствия... Говоря все это, мы словно бы подразумеваем, что подобное происходит только в душе поэта, который сам по себе фигура выдающаяся. Однако забываем, что поэт может быть в художественном смысле никудышным. Более того, в человеческом измерении -- ничтожным, мелким. И здесь я снова задаю себе вопрос: в чем причина смущения некоторых зрителей, собравшихся июльским жарким вечером в потсдамском кинозале, не поехавших в этот уик-энд за город, к воде, а посвятивших два часа своей жизни просмотру немецкоязычной картины с русскими актерами?

Причина, думаю, в том, что для многих немцев Гитлер есть великий стыд и великая боль. Оборотная сторона этих чувств -- подсознательная, глубоко скрытая гордость за то, что Германия вот уже полвека находится в центре общественного внимания Европы, сначала как страна, породившая гитлеризм, а в наше время как страна, этот гитлеризм преодолевшая. Предположим, есть человек, поборовший раковую опухоль. Как он будет к ней относиться? Как к величайшему бедствию и испытанию. И он же будет ежедневно благодарить Бога и собственные силы, которые помогли ему этот недуг преодолеть. Рак в этом случае может стать даже объектом своеобразной любви и странной привязанности. Он может быть каким угодно, только не ничтожным и не смешным.

В России же все по-другому. Сталин, например, великолепный объект не только для драмы, но и для пародии, анекдоты про Сталина преследовали меня еще со школьной скамьи, например, про то, как у генсека украли трубку -- пятеро подозреваемых покончили с собой, а тысяча сознались... То же самое и с Ильичем. Говорили, что в Институте марксизма-ленинизма (и это уже не анекдот!) хранится триста-четыреста воспоминаний большевиков, которые несли с Ильичем бревно на злополучном субботнике. Таким образом, длина этого бревна составляла около километра. Это и называется у нас Историей, если хотите, с большой буквы.

Здесь можно было бы поставить точку, которая подразумевала бы следующее: видите, насколько примитивны воззрения европейских интеллигентов и насколько мы в своих художественных порывах их обогнали. Но подобное утверждение, конечно же, лживо. Все здесь неочевидно и драматично.

По Бахтину, смех есть свидетельство освобождения. Следовательно, если Россия, например, смеется над Сталиным, то она совершенно свободна от его духовного наследия. Но в данном случае возможность смеха над отечественным тираном есть не наша "тайная свобода", а внутреннее равнодушие к тому, что в России было, к тем трупам, которые нагородили председатели совнаркомов и генеральные секретари. А подобное равнодушие есть, скорее, неосвобожденность и непреодоленность темы в ее социальном смысле. Для некоторых немцев в фильме про Гитлера необходимы, грубо говоря, стоны замученных людей, евреев, например. Здесь американский "Список Шиндлера" попадает в точку. Если под этим стоном еще и чувствуется, что жизнь прекрасна, то вообще не возникает никаких вопросов. Для подобного сознания наш Ади вообще не может быть мелкой (в духовном смысле) личностью. Демоном -- да, но только не ничтожеством. Болезненное отношение к таким фигурам порождает социальную реабилитацию их наследия. Если бы я сказал, что Гитлера писал с нескольких людей из московской художественной богемы, людей совсем не выдающихся, то кто бы меня понял?..

И кто же прав в этом неявном споре? По-моему, ничья... Еще Гоголь считал своей главной целью выставить черта в смешном, ничтожном виде. И если даже черт может быть смешон, то почему не может быть смешон властелин полумира? Однако осторожность немцев следует не только понять, но и разделить. Разделить, естественно, не в художественном, а в социальном смысле. Если обжегшийся на молоке дует даже на воду, то это гарантия того, что ожог в реальной жизни будет полностью исключен.

...В день страшного взрыва в Печатниках я поехал в город по делам. Думал, что столкнусь в подземке с паническими настроениями, с печалью, во всяком случае. Но ничего подобного не заметил. Некоторые люди смеялись, а большинство, кажется, думали о том, как дотянуть до следующей зарплаты. Многие из моих знакомых, когда я звонил им по телефону, вообще не понимали, о чем идет речь, мол, чего это ты грустный? Ах, да!.. Ведь что-то взорвалось. Но ведь не у тебя же, так чего ты ноешь?.. При таком раскладе, естественно, нас может ожидать впереди или национально-государственный распад, или фашистская охранительная "подморозка". Мы вновь и вновь, словно автомобиль с испорченными тормозами, прем на красный свет...

Мне припомнился один забавный эпизод. Гуляя по потсдамскому парку Сан-Суси, я захотел срезать круг и пройти в гостиницу напрямую, через газон с подстриженной травой, а не через обходную дорожку. У газона стояло два низкорослых столба с протянутой через них железной цепью. Для желающего пройти эта цепь не являлась преградой. Однако я все-таки застыдился своего индивидуального порыва и стал ждать, покуда кто-нибудь из немцев не нарушит правило, пройдет через цепь и газон, тогда и я за компанию присоединюсь к смельчакам. Прождал минут пять. Наконец появилась семья из четырех человек -- папа, мама и сын с дочкой. Отодвинули столб и пошли напрямую через газон. Я увязался вслед за ними. И тут же услыхал русскую речь. "А она-то что?.." -- спросил отец. "А она-то набитая дура", -- ответила мать.

На секунду мне захотелось стать немцем.